— Ты говорил, что твоя мама что-то хотела сказать тебе в тот день. Тебе удалось узнать что?
Джек кивнул и ответил:
— Дом сделал ей предложение. Она собиралась сообщить мне, что они решили пожениться.
Кэролайн провела по его плечу тыльной стороной ладони и поцеловала его в шею, а потом положила голову ему на грудь и сказала, что, когда раны заживают, это не выглядит так, словно их никогда и не было. После ран остаются рубцы, и эти рубцы — на всю жизнь. Она сказала ему, что он никогда не смог бы остаться тем человеком, каким был до гибели матери; он стал другим, совершенно новым человеком. И еще Кэролайн сказала, что любит этого нового человека. А потом закрыла глаза и заснула.
На следующий день Джек позвонил Дому и сказал, что приведет кое-кого с ним познакомить.
— О господи, это девушка? — спросил Дом.
— О господи, конечно, — ответил Джек.
— Джеки, нет, ты этого не хочешь. Ни к чему тебе это. О чем мне с ней говорить? Про отбивные на развес?
— Просто очаруй ее своим врожденным умом, — сказал Джек. — Только постарайся не употреблять слова «долбаный» и «жопа» в одном и том же предложении слишком часто, ладно?
— Пришла беда — отворяй ворота, — проворчал Дом. — Знаешь, да? От тебя одни беды.
Джек и Кэролайн отправились на окраину сразу после лекции Голдмена по психологии. Они поехали от станции метро на Бродвее до Четырнадцатой улицы, а потом прошли два квартала пешком к западу от Седьмой авеню.
— Вот что я хочу тебе сказать, — проговорил Джек, взяв Кэролайн за руку. — Дом мне про это рассказал, когда мне было восемь лет. Он тогда жутко нервничал и говорил, что откроет мне большую тайну, и я до сих пор не понимаю, почему он мне про это рассказал, но помню, что потом он очень хотел, чтобы я ему что-то сказал, поэтому я на него посмотрел и говорю: «Спасибо». Он опешил и спрашивает: «И это все, что ты можешь сказать?» А я говорю: «А что тут еще сказать?» Никогда не видел, чтобы кто-то испытал большее облегчение. И он мне сказал: «Да, пожалуй, ты прав».
— Так ты мне расскажешь или нет? — спросила Кэролайн, когда они были уже недалеко от мясного квартала. — Или будешь ходить вокруг да около, а главного так и не скажешь?
Джек сделал глубокий вдох и кивнул. Откладывать не имело смысла, и он начал рассказ.
В тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда Доминику Бертолини было двадцать два, всего два боя отделяли его от титула чемпиона мира в легком весе. На счету Дома было тридцать четыре победы и ни одного поражения, причем двадцать восемь побед он одержал нокаутом. Из этих двадцати восьми в девятнадцати боях он послал соперников в нокаут в течение первых пяти раундов. Трое из нокаутированных больше не вернулись на ринг. Один из них оглох на одно ухо после сильнейшего хука Дома. Остальные двое внешне остались невредимы, но пали духом настолько, как если бы у первого оторвалась селезенка, а у второго лопнула почка. Доминик был жестоким клубным боксером, а не элегантным спортсменом, он был любимцем кровожадных фанатов и циничных газетных репортеров, обожавших его за неуклюжее и необузданное дикарство.
Дому не нравилось, когда его называли дикарем, хотя он ничего не делал для того, чтобы развеять этот образ хотя бы публично; его агенты говорили, что это помогает заполнять залы, и при этом заполнялся также карман Дома. И поскольку Дом мало что в жизни ненавидел сильнее бокса, а боксом занимался по одной-единственной причине — ради денег, он не имел никакого желания видеть в клубных залах пустые места. Если бы ему самому понадобилось подобрать слово, чтобы сказать, какой он, он бы употребил слово «неподдающийся». И он в самом деле был таким с самого детства.
Конечно, и жестокость, и дикарство для него не были пустым звуком. Страх и грубость довольно часто соседствовали в западных районах среднего Манхэттена, и их соседство в тридцатых годах было известно под названием Хеллз-Китчен. Жестокость и дикарство вторгались в квартирку Дома в облике его папаши. Насколько мог понять маленький Доминик, у Энтони Бертолини вовсе не наблюдалось положительных черт характера. Он был груб, криклив и туп, и от него всегда противно пахло потом, перегаром и еще целым букетом уличных ароматов. Табаком. Грязью. Мусором. Иногда даже кровью.
Иногда это была кровь Доминика.
Но чаще всего — кровь его матери.
В тот день, когда Доминику исполнилось одиннадцать, отец особенно жестоко поколотил его и мать, и Доминик понял, что ему пора делать выбор. Он догадывался, что вариантов у него всего два: либо молчать, притаиться в своем болезненном тихом мирке и продолжать терпеть побои отца, либо (когда он будет готов, когда сумеет) дать отцу сдачи и положить конец своим несчастьям.
К четырнадцати годам Доминик стал на редкость крепким парнем. В школе он побеждал в драках любого, даже старших ребят. И дело было не только в том, что он был сильный и неподдающийся, хотя он был именно таким. Дело было в том, что он спокойно сносил удары. Он не боялся боли. Он к ней привык.
За три дня до пятнадцатого дня рождения Доминика отец вдруг взорвался за ужином. Повода особого не было — просто мать Доминика нервно кашлянула, а Энтони решил, что это она сделала нарочно, и он развернулся и с такой силой ударил жену тыльной стороной ладони, что Розмари Бертолини слетела со стула. Энтони начал медленно закатывать рукава, потом встал из-за стола и с кривой ухмылкой объявил, что сейчас изобьет жену до полусмерти. И тогда Доминик решил, что время настало. Он поднялся со стула и тихо проговорил: «Нет, ты этого не сделаешь».
Отец посмотрел на него, не веря собственным глазам. «Повтори-ка, — гаркнул он. — А то я, кажись, оглох».
«Ты ее не тронешь».
«Хорошо», — произнес отец с растяжкой. Он закатал рукава и сверху вниз глянул на жену, все еще лежавшую на полу. Розмари принялась умолять его не трогать сына. Энтони ей улыбнулся — впервые Доминик увидел, как отец улыбается матери, — а потом обошел вокруг обеденного стола и стал надвигаться на Дома.
Доминик Бертолини был готов. Он не нервничал. Его голос не дрогнул. Его руки не тряслись. Он мысленно готовился к этому с самого раннего детства. Он хотел этого, сейчас он этого хотел, и, сделав первый шаг навстречу отцу, он понял, что будет помнить это мгновение до конца жизни.
Отступить и умереть. Или драться и жить. Он сделал свой выбор. Теперь все пойдет иначе. Все станет лучше. Настало время впервые в жизни победить. Не просто победить в драке, но выиграть войну. И навсегда одержать победу.
К несчастью, Доминик был слишком юн и не знал, что существуют другие варианты. Да, молчать и страдать — это был первый вариант. Сразиться и победить — второй.
Но еще можно было сразиться и проиграть.
Что и произошло в тот вечер.
Энтони Бертолини сначала двигался медленно и небрежно, пока ему не осталось пройти до Доминика всего два коротких шага. Потом он резко атаковал. Резко и нечестно. Он сжал в руке стакан и изо всех сил ударил им сына по виску. Стакан разбился и глубоко рассек бровь Доминика, из раны потекла кровь, как густая краска из жестяной банки. Не дав сыну возможности опомниться, Энтони схватил стул и обрушил его на голову Доминика. Древесина треснула. Звук был такой, будто летящий на полной скорости мяч стукнулся о бейсбольную биту и отлетел на четыреста футов. А потом Энтони занес для удара правую ногу, и жесткий нос его туфли угодил в шею Доминика. Мальчик издал тоскливый булькающий звук, и это только сильнее взбесило отца. Он нанес еще несколько ударов — по шее, по ребрам. Избиение продолжалось и после того, как Доминик потерял сознание. Потом Энтони вернулся к жене.