Однажды в классе он передал мне записку: «Братан, не поделишься?»
Я, конечно, мудак милостью божьей. Хуже, чем неандерталец. Скорее обезьяна на руинах храма майи, испражняющаяся на священные камни, о чем ей невдомек. Но из всех постыдных деяний, мною совершенных, мне легче всего объяснить, почему в шестнадцать лет я так привязался к Адаму Локано и его семье.
Спустя годы ФБР попробовало ударить в мое больное место: дескать, какие надо иметь мозги, чтобы, потеряв своих близких из-за одних братков, пойти шестеркой к другим, хвататься за них, пресмыкаться перед ними? По-моему, ответ очевиден.
Есть копы, готовые скурвиться за семьдесят косых и полкило кокаина. А меня Локано приняли в семью. В настоящую, а не какую-то там киношно-мафиозную. Я с ними катался на горных лыжах, прикиньте. Они взяли меня с собой в Париж, после чего мы со Скинфликом прокатились на поезде в Амстердам. Не будучи безоговорочными человеколюбцами, они доброжелательно относились к людям, а уж меня любили безоговорочно. У Скинфлика было еще двое младших братьев. И ни у кого в этой семье в глазах не плясали кровавые разборки, не светилась печать массовых убийств. Они явно смотрели вперед, в гущу жизни, а не назад, в непостижимую бездну смерти. И, казалось, они увлекают меня за собой.
Я был слишком слаб, чтобы устоять.
Дэвид Локано, отец Скинфлика, был одним из четырех совладельцев адвокатской конторы неподалеку от Уолл-стрит. Позже я узнал, что только он вел дела мафии и только благодаря ему контора держалась на плаву. Он носил мешковатые дорогие костюмы, а его зачесанные назад смоляные волосы спускались густой гривой. Хотя при всем желании ему трудно было скрыть свой ум и знание дела, в собственной семье он производил впечатление не то одурманенного, не то растерянного человека. Всякий раз, когда у него возникал какой-то вопрос, касалось ли это компьютера, или игры в сквош, или необходимости сесть на диету, он спрашивал нас.
Мать Скинфлика, Барбара, отличалась худобой и отсутствием чувства юмора. Она питала слабость к аперитивам и по-настоящему интересовалась (или умело делала вид) спортом.
— Фу, Пьетро, — говорила она всякий раз, когда я при ней называл ее сына Скинфликом.
(Кстати, Пьетро — мое настоящее имя. А полностью — Пьетро Брна.)
И, наконец, сам Скинфлик. Наше общение никак нельзя было назвать промыванием мозгов, когда тебе подсовывают всякое дерьмо под видом распрекрасной реальности. Со Скинфликом мир казался ярким. Но эффект был тот же.
Я хочу вас спросить. Во что вы оцениваете один вечер у костра на берегу? Вам шестнадцать лет, одной щекой вы чувствуете жар костра, другой — ветерок с моря, ступни холодит песок, даже зад сквозь джинсы пробирает, но что это против обжигающих губ девушки, которую вы почти не видите в темноте, горячих и влажных губ, по вкусу напоминающих текилу? С этой девушкой у вас телепатическая связь, все сожаления, все разочарования и утраты забыты, а будущее видится как сплошной рок-н-ролл...
Что вы готовы за это отдать? И сколько это потянет на весах против вашего долга по отношению к мертвым?
Ответ простой: взглянул и пошел дальше. Тряхнул головой и снова превратился в мстителя-одиночку. Сохранил душу — и слава богу.
Но это не мой случай. Я остался с семейством Локано на долгие годы, уже получив от них все, что хотел, и тем самым превратил свою миссию в сущую пародию. Можно сказать, то, как меня воспитали дед с бабушкой, сделало меня беззащитным перед людьми, для которых ложь и манипулирование окружающими давно стали видом развлечения, если не образом жизни. Но правда и то, что рядом с Локано я был счастлив, и хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
Впрочем, если уж на то пошло, за эти годы я натворил много чего и похуже.
ГЛАВА 3
В типе, лежащем в кровати в Анадейлском крыле, я узнаю Эдди Скилланте, он же Эдди Консоль.
— Что, блин, это значит? — взвываю я, хватая его за грудки и бросая быстрый взгляд на сводку о здоровье. — Здесь сказано, что твоя фамилия ЛоБрутто!
Вид у него был растерянный.
— Правильно, ЛоБрутто.
— Разве не Скилланте?
— Это кличка.
— Скилланте? Кличка?
— От «Джимми Скилланте».
— Кто? Этот придурок-мусорщик?
— Эй, полегче. Этот парень вдохнул новую жизнь в мусорную отрасль. Он был моим корешем.
— Погоди, — говорю. — Ты получил кличку Скилланте, потому что Джимми Скилланте был твоим корешем?
— Ну да. Хотя вообще-то он Винсент.
— Что ты мне мозги пудришь! Я знал девчонку по имени Барбара, но я же не прошу называть меня Бабс.
— И правильно делаешь.
— А Эдди Консоль?
— Еще одна кликуха. От «Консолидейтед». — Он хохотнул. — По-твоему, Консолидейтед годится для фамилии?
Я отпустил его:
— Ладно, разобрались.
Он потер грудь:
— Ну, ты, Медвежья Лапа, даешь...
— Не зови меня так.
— О'кей... — Он вдруг осекся. — Постой. Если ты не знал, что я Скилланте, как ты меня нашел?
— Я тебя не нашел.
— Не понял?
— Ты пациент. А я врач.
— Я тоже могу надеть халат.
— Я правда врач.
Мы сверлим друг друга глазами. Потом он говорит:
— Пошел ты знаешь куда!
Я отмахиваюсь:
— Это за углом.
— Разбежался. Мазлтов![17]
В ответ он качает головой:
— Ну, вы, евреи, блин, даете. Что, умников уже не принимают в юристы?
— Я никогда не был умником.
— Мои соболезнования.
— Как-нибудь обойдусь без твоих соболезнований,
— Упс. Не расстраивайся, дело наживное.
Я уже забыл, как эта братия разговаривает. Словно у них съезд мафиози-демократов.
— Ты тоже, — говорю, — не расстраивайся. Половина ребят, которых я отправил на тот свет по заказу Дэвида Локано, были умниками.
Он сглотнул, что не так-то просто сделать, когда ты лежишь на капельнице.
— Ты меня убьешь, Медвежья Лапа?
— Пока не решил.
Он инстинктивно поднимает взгляд на емкость с физиологическим раствором.
— Если и убью, — говорю, — то не через капельницу. Когда бы пузырек воздуха, введенный в капельницу, действительно убивал, половина пациентов Манхэттенской католической больницы уже давно была бы на том свете. В реальности смертельная доза — по крайней мере для половины людей — составляет два кубических сантиметра на килограмм живого веса. В случае с ЛоБрутто, или как там его зовут, это, считайте, десять шприцев.[18]