Малоссен отпрянул от Жюли, будто его током ударило. Да, теперь он ясно видел Френкеля, сидящего за столом на этой самой конференции: какая-то недоделанная оглобля, а не человек, весь из костей и сухожилий, космы топорщатся ежиком, как иглы бенгальских огней, а взгляд такой отстраненный, будто он узрел самого Святого Духа во плоти. Малоссен не только вновь увидел его, но и вспомнил, что тот говорил. И сам себе не поверил.
– А ты, Жюли, ты-то сама помнишь, что он посмел сказать тогда, на той конференции?
Еще бы! У Жюли – профессиональная память, она – журналистка.
– Прекрасно. Как и все те господа, он выступал против абортов, он процитировал одного из Отцов Церкви, кажется, святого Фому: «Лучше родиться хворым и убогим, нежели не родиться вовсе». И его прервала какая-то длинная девица, запустившая ему в лицо сырым бифштексом, вопя, что это ее зародыш. Так?
Малоссен сделал глубокий вдох, словно вобрав в легкие весь воздух комнаты.
– И ты доверишь этому принимать наши роды?
– Разве Марти не порекомендовал его как лучшего?
– Лучшего? Людоед наоборот! Тип, который готов вытащить всех, хоть монстров с шестью головами!
– Лучше было бы, наверное, чтобы ты сам встретился с Маттиасом и поговорил с ним.
– Маттиасом? Ты называешь его по имени?
Тогда Жюли, как всегда в своем репертуаре, парировала самым что ни на есть неожиданным ответом:
– Мы с ним, что называется, друзья.
* * *
За чем последовал визит к Маттиасу Френкелю, акушеру звезд и монархов.
Обстановка говорила сама за себя: просторный кабинет в одном из особняков шестнадцатого округа,[2]обюссонские ковры (настоящий шестнадцатый век!) на стенах. «Святой Георгий, попирающий дракона», что висит над головами пациентов – начало шестнадцатого, Карпаччо. Даже голова самого Френкеля, казалось, относится к тому же веку. Лицо – иссохшая древесная кора с полотен Грюневальда. Худой, как сама Инквизиция. Взгляд испепеляющий – хоть факелы зажигай. И в довершение портрета, пепел седых волос на его видавшем виды черепе.
– Вы и в самом деле это сказали? Ну из святого Фомы, я правильно расслышал?
– Да, и это, к сожалению, именно то, что я думаю… Давний спор, который мы ведем с вашей женой.
(Моей женой? Какой еще женой? С чего он взял? Жюли мне не «жена», уважаемый, но как еще назвать женщину, которая тебе не жена, и избежать при этом избитых клише языка любви?)
– О, простите… я забыл, что Жюли и вы… что вы живете в грехе… бедные дети…
Тщедушный анахорет, питающийся кореньями, и вдруг хоп – и перед вами уже улыбающийся Маркс (Гарпо, тот, что из квартета[3])!
– Серьезно, господин Малоссен, вы в самом деле думаете, что я оставлю вам шестиголового ребенка? Или двенадцатиголового – вдруг будут близнецы?
– Вы же сами это сказали тогда на конференции!
– Это говорил святой Фома… А я… меня прервали окровавленным куском телятины… А то я бы еще кое-что добавил.
Френкель замолчал. Как замолкают после долгой речи. Он дышал прерывисто, как астматик. Посмотрев на свои руки, он извинился:
– Я всегда был слишком медлителен… Чтобы выступить, мне нужно сначала написать черновик… Я подыскивал нужные слова, а та женщина, возьми и швырни в меня этот… аргумент… Я хотел сказать… сказать, что…
И правда, очень, очень медлительный. Длинные пальцы саламандры с крайней осторожностью перебирают сантиметры будущего. Улыбка сомнения.
– Я хотел сказать… что согласен со святым Фомой… но что в любом случае это личное дело каждого… потому что нет большего преступления, чем подменять чужую совесть своей.
(В этом, пожалуй, соглашусь.)
– Единственный урок, который нам следовало бы вынести из Истории, по моему мнению.
(Поконкретнее, пожалуйста…)
– Это стремление навязать свою точку зрения… сколько жертв за столько веков, вы не находите?.. Все эти убеждения, все губительные тождества… Разве нет?
Да… да, да. И число этих жертв имеет в последнее время устойчивую тенденцию к росту. В общем счете, я начинал ему симпатизировать, этому Френкелю. Он подыскивал не только слова.
Улыбка.
– Иначе говоря, господин Малоссен… через несколько недель Жюли будет знать абсолютно все о поселившемся в ней маленьком постояльце: число голов и ног… пол… вес… группу крови… и тогда уже ей решать, оставить его или нет. Как скажете.
– И потом, кому когда-нибудь удавалось навязать Жюли что бы то ни было?
Это правда.
Последовало продолжительное молчание, и я начал понимать, что этот странный человек с голосом астматика и мягкими руками постепенно приводил меня в чувство. Значительное понижение уровня панического страха.
Потом он продолжил:
– Жюли ценит меня, потому что ей все интересно… а я знаю все, что касается моей профессии… все, что навыдумывала человеческая фантазия с начала времен, чтобы появляться на этот свет или нет… все, что только еще готовится обнаружить себя в ближайшее время… все, что изобретут завтра… и, уж поверьте мне, святой Фома был не самым чокнутым из всех этих господ.
– Но вы, почему вы занимаетесь Жюли?
Это выскочило само собой.
Как, впрочем, и ответ:
– Она вам не сказала? Я принимал роды, когда она появилась на свет, господин Малоссен.
(Ах так! Ах вот как!.. Даже так…)
Что за странная штука – жизнь… Думаешь, что идешь к акушеру, вытаскивающему на свет монстров, готовишься скрестить шпаги с самим Торквемадой, укрывшимся под панцирем принципов, а находишь человека, которому ты обязан счастьем всей своей жизни.
– Мы были друзьями, губернатор, ее отец, и я… Наши дети играли вместе, приезжая туда, в Веркор, на каникулы… Там родилась и ваша Жюли.
Именно на кухонном столе их фермы Роша… таком большом, крестьянском столе…
Он посмотрел на меня, немного запыхавшись, немного удивившись, что столько сразу наговорил, и, может, даже смутившись немного.
Чтобы поддержать тему разговора, я спросил:
– Сколько у вас детей?
– Один сын. Барнабе. Он живет в Англии… теперь.
Он поднялся.
Но тело его – из сухой коры и жгута – все продолжало разгибаться.
Стоя за своим столом, он опять о чем-то задумался. Выбирал один из двух синонимов, лежащих каждый на своей чаше его внутренних весов: