было остаться неведомым для нас. Маленький спартанец и лис, спрятанный у него под одеждой, — да! Я не стану описывать, как далеко заходили запреты предосторожности, которые должны были охранять нас от самих себя, — боюсь, что вызвал бы этим смех. А ничего смешного не было.
Впрочем, такое воспитание в духе чистоты не слишком беспокоило моих ровесников. Все с них скатывалось, как с гуся вода. Зато для чрезмерно впечатлительных мальчиков последствия его были очень серьезны. У некоторых эти торможения и комплексы могли дать самые плачевные результаты. В лучшем случае они делали из человека так называемого католического писателя и развивали его творческую плодовитость. Сколько же он действительно заплатил за эти благодеяния, о том ведомо одному только Богу.
Итак, я менее всех способен представить себе, что значит чистота для современных молодых католиков, таких непохожих на юношу, каким был я, для современных юношей, которым все было открыто с самого начала сознательной жизни, какие предосторожности ни принимали бы их воспитатели, и которые с детства дышали атмосферой кино.
Кровь и пол, несвободное или истерзанное, измученное тело — можно сказать, что сегодня дети больших городов ходят по улицам между двумя стенами, заклеенными афишами, восхваляющими не столько человеческое тело, сколько секс, не столько храбрость или даже силу, сколько насилие и преступление. И в этом мире, таком, каков он есть, воспитатели должны не столько беречь ребенка, сколько предостерегать и вооружать его.
То, во что я верю, неизбежно приводит к глубокому душевному разладу, возникающему из-за противоречия между христианским законом (и его требованием необычайной чистоты, причем за все века требование ни на йоту не смягчилось) и законом и голосом природы, которым так потворствует внешний мир. В периоды внутреннего смятения, в часы мрака, я иногда чувствовал себя выключенным из привычной и нормальной жизни, и из того, что для других людей является счастьем.
Ну и что! И в те часы я знал то, что знал всегда: этот поступок, этот акт не такой, как другие поступки, как другие акты. Эта жажда наслаждения не похожа на наши другие желания. Я опускаю моральный или религиозный аспект этого вопроса. Для многих мужчин — и для тех, которые особенно склонны искать наслаждений, и для тех (впрочем, гораздо более малочисленных, чем мы себе представляем), которые повинуются сердечным страстям, — проблема заключается в том, чтобы не дать поглотить себя звериной части своей натуры. Нельзя управлять жизнью, не управляя своими инстинктами. Язычники считали, что искусство жить заключается в умении пользоваться жизнью (но не злоупотре- блять ее благами). Но как раз акт физической близости не похож ни на какой другой, — его требования безудержны и имеют в себе что-то от бесконечности. Как прилив, который все заливает, все увлекает, все уносит. «А какое нам до этого дело! Каждый может свободно рисковать…» Это правда, но риску подвергаемся не мы одни: мы тянем за собой много других существ. Я вовсе не собираюсь предаваться жалости к бедным девушкам, павшим жертвой плохих юношей. У молодежи, взаимно охотящейся друг за другом, часто именно мальчики бывают дичью. Но так уж оно есть: когда наступает вечер жизни, из глубины нашей молодости возникают лица. И сколько слез хотелось бы отереть, а может быть и не одну горестную тень просить о прощении. Какую же цену уплатили за свою любовь те, которые нас любили? Этот вопрос зададут каждому из нас. И за это нас будут судить.
Но что делать, если все кончается со смертью, почему бы и не рискнуть ради этого влечения одного существа к другому, ради стремления любить и быть любимым и обладать предметом своей любви. Любовь — это нечто бесконечно большее, чем наслаждение. Какой же мужчина и какая женщина, если они любили, если они действительно любили, — хотя бы и наперекор всем предписаниям и всем законам — какой мужчина или какая женщина могут сожалеть об этой любви, стыдиться ее и не вспоминать о ней, как о единственном времени, когда они жили полной жизнью? И несомненной истиной является то, что на этом свете дороже всего любовь. Мне легко согласиться с этим, так как именно любовь, наша любовь требует от нас, христиан, чистоты. Это единственная причина нашего безумия.
Я совсем не моралист. Я не верю в мораль, как таковую. Мы любим Того, Кто сказал: «Блаженны чистые сердцем…» Мы любим Того, Кто сказал:
«Если не станете, как дети, не войдете в царство Небесное…» Мы любим Того, Кто сказал: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его…»
Того, Кто столько от нас требует, мы любим, может быть, даже больше, чем думаем. Мы должны достигнуть склона жизни, чтобы осознать это. Всякая иная любовь прошла… Человек остается только с Ним. «Я один у тебя остался…» И вот правда, которую христианин знает по собственному опыту: нечистота разлучает нас с Богом. Духовная жизнь подчиняется законам, которые можно также проверить, как и законы физического мира. Об этом знало даже такое чудовище порока, как большое дитя Рембо. Он говорил, что всего лишь один шаг отделяет его от истины, «которая, может быть, окружает нас со всех сторон толпой плачущих ангелов». И вдруг вырвался у него крик: «О чистота! Чистота! Секунда прозрения позволила мне увидеть, что ты есть. До Бога доходят духом… Горе мне, горе!»
Чистота — обязательное условие для любви высшего плана, для обладания, превосходящего всякое другое: для обладания Богом. Потому что речь идет именно об этом и ни о чем меньшем. А иначе почему бы нам было запрещено то, что для всего мира является источником радости?
Обладание Богом доступно не только для святых и мистиков. Даже самый заурядный христианин, если в нем есть хоть крупица, хоть зачаток любви, необходимой, чтобы быть прощенным, как говорится в катехизисе, которому меня учили, — имеет возможность обладать Богом. Я так уважаю то, что люди называют любовью, что никто и ничто не кажется мне более достойным принесения жертв, чем сама любовь, любовь живая, та Любовь, которая и есть настоящее имя Бога: «Бог есть любовь» (Ин 4. 8, 16).
Это и означает Атласный Башмачок Клоделя. Как он высоко ставит человеческую любовь! Пруэза и Родриг поистине связаны между собой божественной частью их существа; они зовут друг друга, ищут друг друга, стремятся к обладанию. То, чем Пруэза не соглашается пожертвовать сама — это было бы выше ее сил — она соглашается пожертвовать под действием благодати: соглашается, чтобы пропасть разверзлась между ней и возлюбленным. Отрекаясь от