ухода Насти. Сидела, опустив руки, будто умаялась после тяжкой работы. Упругие губы становились то тонкими, злыми, то уныло опускались, выдавая душевное волнение. Только горестное ползло в голову. И лет-то ей немного, а сколько нагляделась разных печалей, сколько слез с малолетства пролила! Будто речка Комариха, что огибает подковой село, глубже от тех слез стала. Никого у нее нет на всем свете. Никого, кроме фельдшера Андреяна. Подай да прибери. В хозяйстве да в амбулатории. И ничего своего. В город податься боязно. Хоть и сирота, но тут все знакомое, а там? И что это за люди городские?.. Может, замуж пойти? Есть же хозяйственные парни. Однако Настенька даже за богатого шла, а счастья все одно не привалило. В чем оно, бабье счастье?
Вспомнила мать, других женщин в селе. У всех доля схожая: от зари до звезд на полях, спины — под крепкими кулаками пьяных мужиков, ребятишки грязные. А чуть подрастет девчонка — заневестится, глядишь, и у нее все те же бабьи дела…
Громко застучали в дверь. Запамятовала, что, провожая Настю, невзначай накинула засов.
Андреян не вошел, а ввалился. Пропитан холодом и винищем. Уподобясь священнику, осипшим голосом пропел:
— А свою ве-черю пожелай то-окмо ворогу своему!.. — Прошел как был, не раздеваясь. Шатнулся и, задев щекой о косяк, выругался: — Тля подзаборная! Расселась тут у меня!.. Барствуешь, Дашка? — Сошвырнул растянувшегося на лавке косматого кота и грузно опустился на его место.
Даша насторожилась: ну, началось… Поставила на стол миску. Отрезала от каравая ломоть. Хмуро взглянула на фельдшера.
— Чего глядишь? Чего зенки пялишь? Не на твои, на собственные гуляю, — измывается, громко сопя на всю хату. — Ишь ш-ш-шельма! Призрел, а она тебе… во, накось! — Показал жирный, грязный кукиш. — Сам виноват: выучил дуру грамоте.
Хватит, хватит!.. Крикнуть бы, да так, чтобы вся Комаровка сбежалась, все кто есть — от мала до велика. Но упрямо твердит про себя: «Буду молчать… Буду молчать…» Но еще обидней стало, когда он запричитал:
— Была у меня в доме хозяюшка, да нету ее. Все… все забрала ты, Дашка, в свои руки. Думаешь поживиться?.. Куда, зачем бобылю избу? Да?
— Отвяжись! — огрызнулась Даша.
— У-ух ты, змея подколодная! — Зверея, он нагнал ее на черной половине и вцепился рукой в плечо. Не помня себя, схватил кочергу, прислоненную к печи. Потом, потеряв равновесие, плюхнулся на пол. Наступила нестерпимая, тяжкая тишина. И снова ее нарушил пьяный рев:
— Лю-ю-у-ди! Лю-ди бо-жие! Помоги-ите!
Даша толкнула дверь и выскочила, не одевшись, вся в поту, на крыльцо. Пошла вдоль улицы, сама не зная зачем и куда. Все в ней кипело.
Сумерки давно сгустились в зимний вечер. Темнота проглотила избы. На задних дворах, где скотина, и то тишина. Долго ли, нет ли была на холоду, в праздничной ситцевой кофточке, но вот мороз щекотнул уши, остудил горячие щеки, дрожью пробежал по телу.
В хате солдатки Агриппины блестел огонек. Как ни тяжко жилось, не теряла вдова ни бодрости, ни расторопности, ни интереса к людям, подчас чрезмерного. Особенно тянулось ее сердце к молодым — в них вспоминала себя, шуструю, озорную.
Не дав себе времени одуматься, Даша перебежала дорогу, ступила на покосившееся скрипучее крыльцо.
Изба гуляла.
Еще в сенях услышала топот ног и веселые вскрики. Замешкалась. Потом рывком распахнула дверь: воздух спертый, пыль столбом, табачный сизый туман. Народу, что на всенощной, не протолпиться. Девки и парни. Кто в обнимку, кто чинно на лавках, а кто и на печи. Как ни голодно, а зимой без посиделок, равно как и летом без хороводов, — жизнь не жизнь. Гармония на все лады заливается. Показалось, играет Ефим. Комаровка небогата гармонистами, а средь тех, которые есть, самый бедовый Ефим Кучерявый. Однако смекнула: с той поры как он с Настей, забросил свою гармонь: негоже женатому дешевить себя. Посреди горницы младший сын Агриппины Василий лихо откалывает присядку.
Никем не замеченная, стояла Даша, пока не подскочил к ней вихрастый Гришка-балагур.
— Робята! Гляньте: сама фершалша надумала к мам. — Обхватил ее за шею и потянул на круг. Покружил, сопротивляющуюся, под общий хохот, и тут же переключился на бойкую толстушку, старостову дочку, выряженную в красную, с бахромками, юбку.
Оттесненная пляшущими, Даша присела поближе к печи. Нащупала место погорячее и приложила к нему озябшие руки.
Дверь поминутно раскрывается. Несмотря на тесноту, народ прибывает. С шумом ввалились парни из соседней Дубровки. Они форсят своими рубахами из красного сатина, оптом купленного на ярмарке. Девки шибко дразнят местных ухажеров, визжат. Назревает петушиный бой. Но здешние отступаются: дубровские отчаянные, бродят ватагой, сквернословят, прячут при себе острые ножи, способны на всякое. В прошлую осень они избили податного инспектора. В народе говорят, что подстрекнули их к тому бунтари с лесопилки — той самой, куда мужики на приработки ходят. А комаровские — ласковые. Костьми лягут — руки на человека не подымут.
Выбраться бы отсюда. Только успела подумать, как услышала встревоженные голоса в сенях. В комнату втиснулось сразу несколько мужиков, и баб. Впереди всех — Фомка. Он раздвинул людей своими ручищами. Сразу увидел ту, которую, должно быть, искал, — ее, Дашу. И прямиком — к ней.
Объявился! Чего доброго, подумает, ради него на посиделки зашла. Подалась было в сторону, чтобы незаметно улизнуть от него.
— Андрр… ян… Ферршал… — Язык у Фомки заплетается, в горле что-то булькает. Почуяв беду, замерла. Потом цепко схватила Фомку за руку.
Позже, спустя много дней, вспоминая подробности, так и не могла отчетливо представить, как бежала со всеми по улице. Ясно лишь было одно, что с фельдшером что-то стряслось. Бежала за подпрыгивавшим на ходу колченогим Фомкой. Чем ближе к дому, тем больше робела.
В избу, вошла первая. Фомка следом. Зажгла свечу, поправила пальцем фитиль.
Андреян лежал… Лежал на дощатом полу. Поясной ремень свисал со спинки кровати. Его так и не снял оттуда Фомка, когда освобождал из петли голову фельдшера.
В первую минуту словно приросла к порогу.
— Может, жив он, а?.. — выдавила пересохшими губами и, нагнувшись, расстегнула ворот рубахи Андреяна. — Может, жив?.. — Она еще надеялась, растерянным взглядом обвела молчавших людей. — Господи… да что ж это?.. Да как же… — Стянула с постели подушку и зачем-то подсунула под голову покойника.
А за окном уже гомонила улица: недобрые вести быстрее ветра облетают деревенские дворы. Набралась полная хата.
— Прости его, владыка небесный… Отмучился на белом свете, — переговаривались бабы.
Вдруг все посторонились: вошел староста Кучерявый. Покачал головой:
— Эх, Андреян Тихоныч! Греховное дело сотворил ты. — Перекрестился. — И божья церковь тебя, горедушного, не примет. Не помилует за кощунство над своим