просторных, стоящих далеко друг от друга. Между ними – ущелья, труднопроходимый чапараль или потоки, низвергающиеся с обледенелых вершин гор. Не хочется никого видеть – пожалуйста, хоть неделю рядом не будет никаких людей. Быт очень простой, хозяйства почти нет: небольшая грядка и desert wild grapes у крыльца. Может быть, они обменивались бы растениями? Собирались бы раз в две недели у кого-нибудь в палисаднике, чтобы вместе пообедать, о чем-то посоветоваться, чем-то поделиться? Мыли бы посуду в жестяных тазах на дощатых столешницах. Кастрюля, вилка, стакан обсыхали бы на жаре. Пять секунд – и ни капли влаги. Всё опалено солнцем. Больные находили бы там исцеление. Почва с высоким содержанием редких минералов. И кое-каких ядов. Следов. Одна из женщин получила бы наследство после смерти мужа-тирана и выкупила землю, сорвав запланированное строительство шоссе. Там находилось бы время на сон. На чтение. На купание в озере. В котором всё еще можно было купаться. Несмотря на добычу полезных ископаемых, засуху, приближающийся конец света, озеро было бы удивительно чистым. Я думала об этих женщинах больничными вечерами. Не так часто. Может быть, вообще всего один раз. Попробовала записывать, но строчки побежали вверх – рука отвыкла. Первые наброски хранились дома на компьютере. Я только что родила. Но мне казалось, что надо спешно работать. Как будто время без работы потрачено напрасно. Примерно так: если я не пишу, то кто я? Я должна дописать вещь. Я. Я тоже есть.
Когда нас принимали в кардиологии, надо было заполнить бланк и, кроме прочего, указать профессию матери. Я вывела «поэт», указав на полях, что работаю над текстом про смерть. И это было правдой – по крайней мере, отчасти. В графе «имя ребенка» я написала «Сигфрид», хотя имя мы почти не обсуждали. Но мне нравилось его звучание. В скобках я указала «Сиигфриид», чтобы все знали, как произносить. Чтобы ни в коем случае не коверкали. Я решила, что ребенку нужно имя. Хотя бы имя. После него поставила восклицательный знак. В направлении указали, что он второй ребенок, хотя на самом деле был третьим. Я исправила ошибку. Зачеркнула эту цифру и написала верную. Медсестра взяла в руки бланк и пробежала по нему глазами, слегка наморщив лоб. Добавила личный номер ребенка, вдруг материализовавшийся словно из ниоткуда, подозрительно быстро. Не задавая вопросов, она отправила бланк в архив, одной ногой уже стоя в коридоре, собираясь направиться к больным. Клаус поехал домой к сыновьям, о которых я совсем забыла. Но кто-то за ними присматривал – наверное, моя мама.
Раньше письмо было способом отвлечься от действительности – или, скорее, отфильтровать наделенные смыслом детали, сделав реальность постижимой. Такие, за которые можно было ухватиться. Отделяя страшное, признавая и называя его – наверное, как в классической терапии или при ведении дневника? Придвигаясь всё ближе и ближе к происходящему, пока не окажешься вне или над ним.
На этот раз письмо не помогало. Эту проблему нельзя было перенести на бумагу. Наоборот: чтобы справиться, надо было забывать, каждую секунду, а письмо лишало доступа к забвению. Скольжение карандаша по листу уже не отвлекало внимание. Запястье болело, казалось чужим. Его жесткость, краснота, грубость кожи. Я будто иссыхала. В то же время кисть казалась неожиданно маленькой. Это я помню. Я вытянула правую руку прямо перед собой, в полумраке. Потом левую. Мне всегда казалось, что у меня крупные, почти обезьяньи конечности. Сильные и некрасивые. Я смирилась с этим. К тому же у таких рук есть свои преимущества. Но теперь кисти вдруг стали маленькими. Несмотря на широкие, выступающие вены и широкий большой палец. И следы оторванных полосок сухой кожи, тянущиеся порой от кутикулы до самого сустава. Такие маленькие, маленькие руки. Тогда я подумала, что, наверное, всю жизнь что-то недопонимала о себе, но что именно – осталось неизвестным.
Однако время, проведенное за письмом, всё же оставляло чувство проделанной работы. Минуты хватало, даже взять карандаш и бумагу было достаточно. Или прикоснуться к ним. Переложить с места на место. Хотя бы подумать о них.
Я делала заметки, но не помню о чем. И не каждый вечер. Недлинные. Сначала на чеках, найденных в кошельке. Потом попросила у сестер бумаги для принтера. В сумке с вещами из дома, среди оберток от жвачки и березовых сережек, нашелся огрызок карандаша. Возможно, мне казалось, что написанное в этих обстоятельствах будет особо искренним и уникальным. Что таким образом я смогу использовать ситуацию, открыв что-то новое. В то же время эта мысль была омерзительной, и я старалась от нее избавиться. И тут младенец подавал звуки, ставя точку в моих размышлениях. Я складывала лист и совала его в книгу о Вирджинии и Ванессе, поствикторианских бунтарках – на самом деле, с большим облегчением. Я проверяла, не виднеется ли писчая бумага меж страниц книги, и ставила ее обратно на полку, где она казалась самой обычной. Младенец утихал, так и не проснувшись. Я вытягивалась на еще не застеленном серебристо-сером матрасе, глядела на снег за окном, пока не затуманивался взгляд. Снег всё падал и падал. Я смотрела на светящиеся трубки ламп, светлые стены, тени. Звякала крышка мусорной корзины, кто-то выбрасывал кофейную гущу, шелестели швабры в коридоре, и мы вплывали в новую ночь.
Сейчас я на минуту задумалась о воде – опять, но уже иначе. Не об озерах в пустыне и горных ручьях. А о простой радости жизни. О примитивной силе. О путешествиях. О высоченных волнах. Когда нет четких границ. О ранних утрах. Когда еще длится ночь. Когда добровольно мерзнешь. Переодеваешься на парковке. Когда тела – словно доски для серфинга, отлитые из золота. Неподвластные холодной влаге, водорослям, тревогам. Машины. Друзья. Быть внутри водопада, чтобы вода лилась по телу, по шее. Скользить в теплом, бирюзовом лесном озере. Пахнуть загаром.
Ехать на велосипеде в кромешной тьме без фонаря.
Крутить педали под ливнем без дождевика.
Родила я этого ребенка удачно, даже ловчее, чем его старших братьев. Впервые в жизни готовилась, читала книги о естественных родах. Смиренно ходила на йогу для беременных к йогине родом из семидесятых, где мы сидели кружком и беседовали среди драпировок из батика, хотя обычно я такого избегаю. Там мы должны были много думать о сердце. Мы лежали, слушая, как оно бьется прямо над зреющим младенцем. Всего лишь в нескольких миллиметрах. Визуализировали сердечную чакру и ее цвет – зеленый. Мы работали над раскрытием сердца при зажженных свечах. Младенцы слушали наши сердца, чтобы узнавать их удары после рождения. Этот ритм должен был означать