Теперь все производство «Ньюарк-Мэйд» находится в Пуэрто-Рико. Расставшись с Ньюарком, Швед заключил контракт с представителями коммунистического правительства Чехословакии и разделил работу между собственной фабрикой в Понсе, Пуэрто-Рико, и чешской перчаточной фабрикой в Брно. Но узнав о продаже подходящего здания в Агуадилье, Пуэрто-Рико, недалеко от Маягуэса, разорвал отношения с изначально раздражавшими бюрократичностью чехами и сконцентрировал все производство в Пуэрто-Рико: оборудовал там еще одну крупную фабрику, завез станки, запустил программу по обучению персонала и пополнил штат тремястами рабочих. К восьмидесятым годам дороговизна добралась и до Пуэрто-Рико, и почти все предприятия, кроме «Ньюарк-Мэйд», перебрались в разные точки Дальнего Востока. Сначала на Филиппины, потом в Корею и на Тайвань, а сейчас и в Китай.
Даже символ Америки — бейсбольные перчатки, которые в свое время шили в Джонстауне, штат Нью-Йорк, у хороших друзей отца, Денкертсов, уже давным-давно шьют в Корее. Когда в 1952 или 1953 году владелец фабрики в Гловерсвилле, Нью-Йорк, прикрыл свое производство и отправился шить перчатки на Филиппины, это вызвало такой смех, как если бы он отправился на Луну. Но году этак в 1978-м он умер, оставив наследникам фабрику, на которой трудилось четыре тысячи человек, и вся отрасль к этому времени перебралась из Гловерсвилла на Филиппины. Перед Второй мировой войной в Гловерсвилле работало девяносто крупных и мелких фабрик, шивших перчатки. Сейчас — ни одной, все предприятия ликвидированы или переключились на импорт «и вряд ли отличат вилочку от заготовки для большого пальца». Они, видите ли, бизнесмены. Умеют высчитать, что им нужно сто тысяч пар таких перчаток и двести тысяч пар этаких, кожа — такая-то, цвет — такой-то, но как их шьют, совершенно не понимают. «А что такое вилочка?» — спросил я. «Кусочки кожи, соединяющие два пальца. Такие маленькие продолговатые лоскутки. Технология изготовления та же, что и для большого пальца.
Сейчас то и дело встречаешь некомпетентных производителей, которые не знают и половины того, что я знал еще пятилетним, но заключают крупные сделки. Такой предприниматель покупает оленьи кожи, которые при пошиве принесут три доллара пятьдесят центов за квадратный фут, и пускает этот прекрасный материал на изготовление кожаных ладошек для лыжных перчаток. Как раз на днях я с одним таким говорил. Убытки составляют пять центов на дюйм. И он платит три с половиной доллара за фут, хотя мог бы заплатить полтора доллара и быть еще в хорошем выигрыше. Помножьте это на большой заказ и увидите: речь идет об ошибке, которая обойдется в сто тысяч долларов, а он даже и не догадывается об этом. А мог бы положить себе в карман не меньше ста кусков».
Швед объяснил мне, что застрял в Пуэрто-Рико по той же причине, что прежде удерживала в Ньюарке. Главное: здесь у него очень много отлично обученных мастеров. Они работают тщательно и добросовестно и обеспечивают то качество, которого требовал от «Ньюарк-Мэйд» его отец. Кроме того, признался он, семья очень любит загородный дом, который он лет пятнадцать назад построил на побережье Карибского моря, неподалеку от фабрики в Понсе. Сыновья просто в восторге от тех возможностей… И он снова вернулся к прежнему: Крис, Стив, Кент, водные лыжи, парусный спорт, дайвинг, аквамараны… И хотя только что прозвучавший монолог доказывал способность Шведа увлекать своим рассказом, понять, что интересно для собеседника, он явно не мог. Или по непонятным причинам сознательно уклонялся от интересного. Очень хотелось снова переключить его на Кайлера, Фортганга, Ласки, Роббинса и Хонига, на вилочки и прочие детали, связанные с тонкостями изготовления безукоризненных перчаток, даже на промахи парня, что, закупая новую партию кожи, зря заплатил по три с половиной доллара. Но как только он снова вступил на накатанную дорожку, сбить его с темы успехов сыновей на суше и на море было уже немыслимо.
Пока мы ждали десерт, Швед вскользь заметил, что позволяет себе после zity такое жирное лакомство, как zabaglione, так как, хотя простату удалили месяца два назад, он все еще недобрал десять фунтов.
— Но операция прошла удачно?
— Превосходно.
— Для двух моих приятелей все обернулось хуже, чем предполагалось. Ведь осложнения возможны даже и после благополучного удаления опухоли.
— Да, я знаю, это случается.
— Один из них стал импотентом. У второго еще и проблемы с недержанием мочи. Мои ровесники. Это их крепко ударило. Затрудняет общение. А впереди маячат памперсы.
Человек, которого я назвал «вторым», был я сам. Операция прошла в Бостоне. И знал о ней только один мой бостонский друг, оказывавший мне помощь, пока я наконец не встал на ноги и не вернулся домой, где я жил один — в Беркшире, в двух часах езды к западу от Бостона. Всем прочим я счел за благо не сообщать ни о раке, ни о злосчастных последствиях операции.
— Что ж, — сказал Швед, — похоже, я легко отделался.
— Похоже, что так, — ответил я вполне искренне и подумал, что это вместилище самодовольства получило от жизни все, о чем можно мечтать. Уважал то, что принято уважать, принимал то, что должно, никогда не был жертвой противоречий, не страдал от навязчивых идей, не мучился от беспомощности, не пылал от негодования или ярости… Жизнь плавно раскручивалась перед ним, как мягкий клубок шерсти.
Эта цепочка мыслей вновь привела меня к его письму, к просьбе дать профессиональные советы в связи с попытками написать биографию отца. Я решил не затрагивать этой темы, но невольно гадал, почему же он сам ее не затрагивает и почему захотел затронуть в своем письме. Единственное, что приходило на ум — теперь, когда я получил представление о его жизни, не слишком богатой контрастами и не слишком отягощенной противоречиями, — заключалось в предположении, что и желание написать, и содержание письма связаны с перенесенной им операцией, с тем новым и необычным, что вызвало это хирургическое вмешательство, с неожиданными эмоциями, нахлынувшими на него в связи с этим. Пожалуй, думал я, на склоне лет Швед Лейвоу наконец понял, что такое быть не пышущим здоровьем, а больным, не сильным, а немощным; что такое лишиться физической привлекательности, стыдиться своего тела, испытывать унижение, горечь, близость конца и спрашивать себя: «За что?» Неожиданно преданный своим великолепным телом, всегда дарившим уверенность и ощущение превосходства над окружающими, он мгновенно потерял равновесие и ухватился за меня как за человека, который поможет установить контакт с покойным отцом и встать под защиту его могучего духа. На короткое время нервы у него ослабели, и он, насколько я мог судить, всю жизнь стремившийся к полной закрытости, превратился вдруг в раздираемое сомнениями слабое существо, остро нуждающееся в ободрении. Смерть вклинилась в сладкий сон его жизни (как уже дважды за последние десять лет вторгалась в мой), и все то, что волнует людей нашего возраста, начало волновать и его.
Теперь ему, скорее, не хотелось вспоминать о чувстве бренности, испытанном на больничной кровати и сделавшем некие неизбежности столь же реальными, как обстоятельства жизни его семьи, не хотелось вспоминать тень, ледяное дыхание которой проникло сквозь пласты его благополучия. И все-таки он пришел на запланированный обед. Означало ли это, что страхи еще не вытеснены, защитные механизмы не вошли в должный тонус и надобность в поддержке сохраняется? Или небрежный тон и легкая болтовня о том, что недавно было настолько мучительным, помогают ему изжить остатки перенесенного страха? Чем больше я думал об этом якобы простодушном миляге, который — само воплощение искренности — лакомился, сидя напротив меня, своим zabaglione, тем дальше уходили мои мысли. Человек, спрятанный внутри этого человека, был для меня непроницаем. Я не мог в нем разобраться. Отчаянные попытки добраться до сути спотыкались о главную странность Шведа — полную неспособность судить о чем-либо кроме того, что лежит на поверхности. Подкапываться, стараясь понять, что же он такое на самом деле, просто нелепо, говорил я себе. Это кувшин, с которого не содрать печати. Размышления тут бессильны. И в этом-то и заключается загадка его загадки. Пытаться проникнуть в нее так же бессмысленно, как если бы речь шла о микеланджеловском Давиде.