так мне нечего, пожалуй, делать там. Нужно спешить вон к тому острову, где высится храм «Чжунлемяо» в честь Юэ Фэя «Верного» и где его могила тоже».
— Позор и слава ходят рядом. Верней, стоят, — поправился Сюй Гуанци, направившись к могиле Юэ Фэя. К ней на пути стояли изваяния тех, кто был повинен в гибели героя. Тут все они — первый сановник Цин Гуй с женой своей Ванши. Это она подбила мужа, чтоб он оклеветал Юэ Фэя и тем обрек его на смерть безвинно. А в стороне от этой пары — полководец Чжапчжун, который бросил Юэ Фэя, когда тот в помощи нуждался, и двоедушный Мо Цзисюань.
Цин Гуй повержен на колени, со связанными сзади руками. Спину согнув, не в силах разогнуться, а рядом с ним жена разнагишенная, как он, по пояс. «Терпи-терпи, злодей», — приговаривал пожилой чиновник невысокого ранга, бросая комки грязи в Цин Гуя. «Гляди-ка, как я с твоей женою забавляюсь, — злорадно щерил рот молодой парень, хватая Ванши за чугунные груди. Не нравится? А вот тебе еще», — и смачно, как верблюд, плевал в Цин Гуя. Тот все безропотно сносил: грязи комки, удары палки, брань, бесчестие жены.
Губы поджав, Сюй Гуанци прошествовал милю. Ему, обладателю высшей ученой степени, члену Ханьлиньюань, христианину, не пристало столь низменным образом, как делают эти, выражать презрение к предателям. Чтить память героя, защитника страны, разве не значит проклинать повинных в его гибели?
Содержание надписей на каменных плитах перед могилой Юэ Фэя было известно Сюю хорошо. Однако не удержался он, чтоб, шапку сняв, с благоговением глубоким их вновь не перечесть. В безмолвии потом стоял он, голову склонив, у могилы, над которой полушарием высилось надгробие. «Увы, — сокрушался Сюй, идя обратно, — не воин я, как Юэ Фэй. И если не мечом, так кистью стану я сражаться!»
* * *
Обоих корейских военачальников поместили вместе. Им отвели обычный дом, сложенный из бревен и обмазанный землей. Внутри было сумрачно: небольшие оконца, заклеенные промасленной бумагой, пропускали мало света. «Вроде загона для скота», — не удержался Ким, оглядевшись вокруг. Кан промолчал. Конечно, по его рангу, приличествовало бы более достойное помещение. Но в нынешнем положении особенно привередничать не приходится. Жив остался, и это главное.
Ким прошелся взад-вперед. Ступал он тяжело, словно желая удостовериться, сколь крепок глинобитный пол. Кан сел, полузакрыв глаза, он наблюдал за Кимом, размышляя: «Всегда готов помочь мне оступиться. Не может мне простить никак, что я был, а не он, назначен товансу».
— А дальше что? — кривя зло губы, спросил Ким. — Что дальше с нами будет?
— Мы побеждены и в том признались. И кто взял верх, тот и решает, что делать с тем, кто у его ног лежит.
Последние слова напомнили Киму унизительную сцену челобитья. И, не зная, куда деться от захлестнувшей его ярости, он быстро заходил из угла в угол.
— Позор мы свой должны смыть непременно, — остановившись перед Каном, воскликнул Ким. — Мы дикарю поклоны били. Что может быть позорнее, чем это унижение?
— Сейчас, — негромко отозвался Кан, — не время думать нам, как Ногаджоку отомстить. Все сделать нужно Для того, чтобы домой вернуться и отвести угрозу от нашей страны. Он, Ногаджок, ведь вправе отомстить нам Всем, раз мы пришли воевать. С ним лучше в дружбе быть и понапрасну не дразнить.
Молчал Ким, недобро прищурив глаза, возле скул под морщинистой кожей затвердели желваки. Чувствовал Кан, что его помощник не согласен с ним, но словами этого не выражает. Для них обоих словно не хватало воздуха в этом просторном строении. Днем они избегали оставаться вместе, и сводила их под одним кровом только ночь.
В сумерки неяркий огонь светильника разжижал густоту мрака, но был бессилен разогнать плотную пелену отчуждения, разделявшую двух земляков, оказавшихся на чужбине, в плену.
Однажды поутру за Каном пришли и повели его к Нурхаци. Какое дело — не сказали, и, пребывая в неведении, Кан в волнение пришел. Узнать хотелось поскорей и в то же время не хотелось, а вдруг это конец? Стал вспоминать, что ночью лаяли собаки. И оттого не раз он просыпался. А сколько времени было, когда услышал лай? Сказать с определенностью не мог. Если не наступила полночь, то, значит, непременно умрет сановник. Но кто? Ведь двое в доме нас… Но нет, наверное, уж ночь была на исходе, и дело шло к утру. Как лай услышал и проснулся, так больше уж, считай, не спал, а так, больше дремал. «А это ведь не так уж плохо, — приободрился Кан, — хоть возвращение и нелегкое случиться может, но все же возвращение».
— Позвал тебя я вот зачем, — окинув внимательным взглядом Кана с ног до головы, сказал Нурхаци. Наверное, уже пора известить правителя твоей страны, что ты и твои люди живы-здоровы. Живете у меня. А то твой государь и домочадцы тоже толком не знают, — ухмыльнулся, это говоря, — где вы и что. И потому, — тут вновь лицом посуровел, — двоих-троих своих людей, кто звания, понятно, небольшого, можешь отправить к себе на родину, чтоб рассказали…
* * *
— Ну что, готовы?
— Да, господин, — дружно ответили трое слуг. Двое из них его, Кана, а третий Кима. Как старший, Кан двоих отправил от себя, а одного сказал, чтоб Ким послал. Кан вовсе не хотел давать помощнику лишний повод говорить потом, что с ним, Кимом, он не считался.
— Постойте-ка, — остановил Кан слуг, которые уже было поехали. — Мне надобно еще кое-что сказать.
Спешившись, все трое подошли к товансу. «Ты пока постои», — коротко бросил Кан человеку Кима и, отведя в сторону своих слуг, что-то шепотом им проговорил.
— Давай-ка мы проверим, — подойдя к слуге Кима, объявили посланцы Кана, — что взял с собой в дорогу.
— Письмо вот, видно, господин, — старший по возрасту из слуг подал Кану вчетверо сложенный прямоугольник бумаги. — В сапог засунул.
Где-то внутри захолодело и стало тяжко на душе. Страх переполнил все нутро и потом липким выступил на лбу. «А если бы бумага эта попала к Ногаджоку? Прежде чем отпустить наших людей, он наверняка проверил бы, что при себе они несут. И на тебе — подробнейший отчет о том, какое войско Ногаджока, вооружено как и снаряжение какое… По мнению Кима, это доклад на имя вана, и, сделав так, он выполнил свой долг. Но для Ногаджока — это донос лазутчика из вражеского стана. Свидетельство того, что мы — и Ким, и я — покорность изъявили, лицемеря. В душе же зло замыслили.
Что делать?