салонно-литературным, светским и бюрократическим связям и впечатлениям («Моя служба при Д. Г. Бибикове», «Литературные пятницы у А. Ф. Воейкова», «Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности», «Мое знакомство с И. Н. Скобелевым», «Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников»). Вперемежку с «ретроспективными фельетонами» в широко распространенных журналах он печатал еще в «Ведомостях Санкт-Петербургского градоначальства» (по контракту за 1200 руб. в год) историко-этнографические очерки, основанные на изучении быта, нравов и промыслов петербургских трудовых низов (мастеровых, ремесленников, рыбаков, охотников, мелких торговцев и т. д. и т. п.). Этот опыт освежения жанра физиологических очерков 40-х гг. с акцентировкой на моментах производственно-экономического порядка не занял видного места в литературном формуляре Бурнашева только потому, что официальная газетка, в которой этот материал появлялся, была, конечно, вне литературы. В последней Бурнашев занимал определенное место уже только как Петербургский старожил В. Б., как мемуарист, писания которого печатались в «Русском вестнике» рядом с «Бесами» Достоевского, сочувственно цитировались в фельетонах Буренина в «Санкт-Петербургских ведомостях», перепечатывались в прочих органах столичной и провинциальной прессы, учитывались в примечаниях к новым изданиям классиков и в специальных историко-литературных трудах.
Это были уже, однако, последние удачи. На позициях прославленного мемуариста Бурнашев удержался не больше двух-трех лет, а затем последовал срыв еще более тягостный и обидный, чем все предыдущие его провалы как фельетониста «Северной пчелы», как передового детского писателя, как популяризатора естественно-исторической и сельскохозяйственной литературы для крестьянских масс, как ученого редактора «Трудов Вольного экономического общества». Дискредитация Бурнашева как мемуариста, в отличие от всех предыдущих выступлений против него в печати, проведена была как определенная политическая кампания не слева, а справа. Развернутые Петербургским старожилом картины быта дворянско-бюрократических верхов николаевской поры, его зарисовки дельцов министерских канцелярий, официозных редакций и литературно-аристократических салонов 30–40-х гг. восприняты были почти как памфлет во всех тех столичных кругах, которые кровно, служебно или литературно связаны были с этим самым еще вовсе до конца не изжившим себя миром. Воспоминания Бурнашева слишком грубо нарушали все привычные формы дворянской мемуарной литературы, слишком резко рвали и с традициями помещичьих «семейных хроник», и с некрологически-выхолощенной апологетикой «милых призраков» придворно-бюрократической старины, и с салонно-барским эстетизмом рафинированных «старых записных книжек», и с безумно благонамеренной фактографией «мелочей из запасов памяти» того или иного окололитературного обывателя.
Выход Бурнашева за пределы этого круга повествовательных форм обусловлен был прежде и больше всего особенностями его положения. Маленький петербургский чиновник и литературный чернорабочий описывал, конечно, социально чуждую ему обстановку, характеризовал среду, в которой сам он был несколько инородным телом.
Дворянин только по отцу, а по матери внук немца-каретника, выросший не в барской усадьбе и в стенах привилегированного учебного заведения, а в условиях самой жестокой борьбы за существование, – Бурнашев с 16 лет должен был уже сам, без всяких материальных средств, без образовательного ценза и почти без связей пробивать себе дорогу и в жизнь, и в литературу. Поэтому, конечно, в воспоминаниях Бурнашева и не оказалось материала для элегической апологетики старого Петербурга. Разночинец, так и не завоевавший себе прочного места в аппарате помещичье-дворянской монархии, профессиональный газетчик, едва терпимый в салонах литературной аристократии, он не мог участвовать в тех попытках фальшивой идеализации общественно-литературных отношений николаевской поры, которые характерны для официозной мемуаристики и казенной историографии XIX столетия. Чем больше развертывались воспоминания Бурнашева, тем резче сказывались в них памфлетно-разоблачительные установки мемуариста при характеристике большого света и высшей администрации 30–40-х гг., глумливо-ироническое отношение его к обломкам литературной старины, ко всей фаланге чиновных писателей-дилетантов, к реакционным последышам классицизма и к эпигонам альманашной поэзии пушкинской поры.
Руководящие органы консервативно-дворянской клики, открывшие свои страницы для «ретроспективных фельетонов» питомца П. П. Свиньина, А. Ф. Воейкова и Н. И. Греча, чиновника канцелярий Д. Г. Бибикова и Л. А. Перовского, оказались обманутыми в своих расчетах, ибо то, что печатал Бурнашев в течение двух лет в «Русском вестнике» и «Русском мире», являлось не обычной продукцией мемуариста, умиленного прошлым, а иронически-глумливым его разоблачением[67].
С весны 1872 г. начинается кампания против Бурнашева в охранительно-дворянской печати, направляемая так, чтобы не только обеспечить изгнание мемуариста из изданий П. И. Бартенева, М. Н. Каткова и В. В. Комарова, но и сделать невозможным переход его в прессу буржуазно-либерального лагеря, в которой он мог бы, конечно, развернуться гораздо больше, чем на страницах «Русского архива» или «Русского вестника». Поэтому идеологическая подоплека выступлений против Бурнашева тщательно затушевывается, подменяясь безапелляционно-грубой дискредитацией фактической основы его воспоминаний. Неизбежные во всех мемуарах мелкие неточности, описки и даже опечатки, случайные ошибки в датах и именах квалифицировались поэтому как явные якобы доказательства невежества и хлестаковства, а конденсированные характеристики разновременных эпизодов, сдвигаемых даже очень осторожными мемуаристами по методам исторических беллетристов (см., например, «Литературный вечер у П. А. Плетнева» в воспоминаниях И. С. Тургенева или «среды» Н. В. Кукольника в передаче И. И. Панаева), дали материал, несмотря на определенные оговорки самого Бурнашева[68], для обвинения его в подлогах и передержках. Несмотря на резкую тенденциозность и бездоказательность большинства выдвинутых против него обвинений, судьба Бурнашева как мемуариста была уже к концу года решена, особенно после того, как выступления против него представителей петербургского большого света перешли в газеты и оказались санкционированными таким авторитетным блюстителем литературной аристократии, как престарелый князь П. А. Вяземский, и таким знатоком и исследователем преданий дворянской литературы, как М. И. Лонгинов. Именно их инспирации приписывает Бурнашев в одном из неизданных набросков своих воспоминаний[69] и тот хлесткий фельетон ультрареакционного «Гражданина», в котором все писания Петербургского старожила расценивались как одна из форм «современной хлестаковщины», особенно опасной в обществе, «не помнящем родства», не дорожащем «преданиями» и желающем «считать себя живущим только с сегодняшнего дня». Подытоживая ошибки и промахи Бурнашева, орган князя В. П. Мещерского счел своевременным воззвать к той именно мере воздействия на мемуариста, которая гарантировала бы невозможность его появления не только в охранительной, но и в оппозиционной прессе.
«Но что делать с такою хлестаковщиною! Нам кажется, что самое простое и целесообразное было бы закрыть для нее доступ к изданиям, так как несомненно эта хлестаковщина, к ущербу самих журналов и к стыду нашей литературы, – эксплуатирует те же редакции, мистифицирует бесстыдным образом публику и безусловно вредит, искажая смысл исторических событий и личностей»[70].
Для Бурнашева это был уже почти смертный приговор. С директивами «Гражданина» не склонны были, правда, считаться редакции «Дела» и «Биржевых ведомостей», но из мемуарной продукции Бурнашева оба эти издания, перегруженные более злободневным материалом, могли воспользоваться в течение 1873–1874 гг. лишь очень немногим. Последняя из задуманных