мыслях всех заводских рабочих. Остановилась на механике Иванове. Нравился ей механик, было в нем что-то здоровое, свежее; знала — пожелай он, и трудно будет ему отказать. Может, потому и не изменила ни разу, что механик проходил мимо, не замечая ее жадных, немного косящих глаз. Она сознавала — Иванов занимает в ее жизни первое после Степана место, интерес к нему все растет.
В комнате от зеленой лампадки ласковый, мятный свет; все предметы как бы сделаны из слегка окислившейся меди. В этом неестественном, баюкающем свете мысли теряли остроту, таяли, точно льдинки в тепловатой воде.
Сон исподволь одолевал Дашку, когда к ней шумно ввалился сторож Шульга. Медленно расправляя курчавую бороду, старик откашлялся и степенным голосом, которому противоречили его слова, промычал:
— Иди, там твой Гладилиху прижал возле тарантаса.
— А тебе что, шептун клятый! — Дашка рванула со стены ружье, сбила вышитый коврик, выдернула похожий на жало гвоздь. Не считая ступенек, Шульга прыгнул через крыльцо, исчез в кустах дикой смородины.
Дашка выбежала во двор, по дороге потеряла туфлю, обожгла ногу о холодную ночную землю. В небе стогами свежескошенного сена стояли наметанные ветром бледно-зеленые тучки. Посреди освещенного звездным огнем, будто малахитом вымощенного двора, у тарантаса, спиной к ней стоял Степан, обнимая какую-то женщину. Женщина вырывалась, всем телом отбрасывалась к тарантасу, просила:
— Пусти уж, бесстыжий, люди увидют!
Не целясь, Дашка выстрелила. Услышала пронзительный женский крик, по голосу определила — не Гладилиха. Услужливая тучка занавесила месяц, все потемнело в глазах у Дашки.
Крупными шагами, на бегу потеряв фуражку, подбежал к ней Степан, хрипло крикнул:
— Ты что, сдурела? Ведь убить могла! Девке вон ногу испортила.
— Для науки, пускай не путается с женатыми, — чувствуя невероятную слабость, ответила Дашка.
— Дура, сколько раз тебе говорил, не жена ты мне, а полюбовница. Живем не венчаны, ты этого не забывай.
Мимо них, придерживаясь за колючую изгородь сада, припадая на раненую ногу, прокралась красивая придурковатая Галька, сторожева дочка.
— Как же это так? Отец ее прибежал ко мне, шумит. «Беги, говорит, там твой с Гладилихой шутит». Что ж он, старый, дочки не узнал? — спросила Дашка.
— Ну, Шульга не узнает! От жадности он — не хочет, чтобы даром на стороне раздавала.
Дашка рассмеялась.
— А за деньги можно?
— Дозволяет. Любит деньги, черт старый.
Поспешно легли спать, но в постели, по обыкновению, Дашка принялась точить Степана:
— Чуть что замечу — несдобровать тебе. Не потерплю изменщика коло себя.
— Пока надумаешь, я сам тебя вдовой сделаю, — бормотнул Степка, отворачиваясь к стене.
Похвалился как-то Степан, что застрелится. Неподдельный испуг, бледностью заливший Дашкины щеки, удивил его. Потом он понял: случайно сорвавшиеся слова принялись, глубоко пустили корни в перепаханном вдоль и поперек Дашкином сердце. С тех пор убирала она порох, патроны, а когда Степан напивался, прятала и ружье — строгое украшение бедного их жилья.
— Степа!
Дашка поглядела в сонное, ласково изменившееся лицо мужа. В уголке его плотных, красиво очерченных губ пряталась капелька прозрачной слюны — вот-вот сорвется и сползет на подушку по зарумянившейся щеке. Жадно припала она к твердым, тысячу раз целованным, но всегда желанным губам Степана. Стыд за давешние мысли про механика обжег ее.
«Мой Степка, владела им и буду владеть и никакой крале ни за какие блага не отдам!» Дашка встала с постели в одной рубахе и повалилась перед иконой Христофора-великомученика. Долго молилась она, просила, чтобы дал он ей понести от Степана.
V
В десять часов вечера по мостовой проскакал всадник, застучал кулаками в заводские ворота. Зевая и крестя рот, сторож Шульга принялся отодвигать тяжелые железные засовы. За воротами нетерпеливо перебирал подкованными копытами конь, ругаясь, кричал всадник.
— Скорее чухайся, дьявол, я же не в гости приехал!
Шульга распахнул тяжелое крыло ворот. Мимо него, звякнув шашкой, проскользнул урядник. Сторож медленно вышел на шлях. Взмыленный конь был привязан к железной коновязи, бока его тяжело ходили, над головой стояло легкое облачко пара. Сторож по звуку определил — конь охватывал сухими губами холодную трубу коновязи, хотел пить. С сердцем Шульга сказал:
— Запарил конягу, скотина!
Далеко, за Змиевской рощей, гудел паровоз. Ниткой крупного жемчуга светились фонари на проспекте в Чарусе. Шульга слышал, как Кузинча насмешливо крикнул уряднику вслед:
— Эй ты, кугут, шпоры обгадил!
Урядник, сплюнув, огрызнулся:
— Замри, а то нагайкой закатаю.
Поправляя на шее красный шнур, урядник вбежал в контору. Там сидел Лука. Вздрогнув, он положил на подоконник книжку.
— Где управляющий?
— В городе. — Мальчишка зло посмотрел на урядника. Отец привил ему ненависть к полиции.
— Зови кого-нибудь из начальства.
Лука неохотно пошел к ветеринару, оставшемуся ночевать в своем заводском кабинете, заставленном банками с заспиртованными лошадиными легкими.
Урядник смотрел на окно, в раме которого, как нарисованные, неподвижно стояли деревья. Мальчишка не возвращался долго. Урядник нервничал. Подошел к столу, взял книгу, оставленную Лукой. На переплете написано: «Энциклопедический словарь Павленкова». Перелистал несколько страниц, подумал: «Ушлый мальчишка, читает, ума набирается».
Пришел ветеринар Аксенов. Небольшой ростом, весь как-то перегнувшийся вперед и налево, с двумя крупными морщинами от носа к губам, очень старившими его. Поправив очки на близоруких глазах, ветеринар неприветливо спросил:
— Я слушаю. Что вам угодно?
Урядник молча подал бумажку. Ветеринар прочел:
«Управляющему утилизационным заводом К. Г. Змиева. При сем препровождаю 3000 (три тысячи) пудов мяса, признанного ветеринарной инспекцией испорченным. Предлагаю немедленно уничтожить, так, чтобы население не имело о нем понятия. Жандармский ротмистр Лапшин».
Ветеринар нервно оправил вышитый воротник сорочки, сказал уряднику:
— Мы не можем принять столько мяса. Куда мы его денем?
— Их благородие господин ротмистр приказали в случае чего, вроде как отказа… препроводить вас пред лицо его личности. Надевайте пальто, господин. — Красная волосатая рука урядника строго легла на шнур.
— Хорошо, везите, — едва сдерживая себя, процедил сквозь зубы ветеринар и подкрутил седеющие усы.
Завод принял пятьсот пудов порченого мяса. Остаток, две с половиной тысячи пудов, ветеринар приказал возить на свалку.
Всю ночь по шоссе, сбочь ассенизационных обозов, везли жирное мясо. Был 1916 год. По улицам блуждали собаки и, как пожара, боялись людей. В городе свирепствовал тиф. Жизнь человеческая расценивалась дешевле осьмушки махорки.
Заводские рабочие напились в этот вечер, и ни одна яма не была вырыта. Мясо сваливали кучами на свалочную землю, забытую людьми и богом. Только в одном месте над ямами колыхался неизвестно откуда занесенный свежий, устойчивый аромат маттиолы.
Во втором часу ночи в автомобиле примчался жандармский ротмистр Лапшин. Он не спал вторые сутки, голова его разваливалась от боли.
— Вы что, саботаж в военное время устраиваете? — набросился