В общем, тот еще божок.
Официант немного подуспокоился, услышав привычные разговоры о Зодиака, а не чересчур причудливые причуды — об астрологии молодой человек слышал за каждым вторым столиком и пока еще не слетел с катушек.
Записав заказ художника, официант ушел. Аполлонский докурил сигарету, достал блокнот с карандашом и начал что-то усердно рисовать.
Вскоре заказ принесли: зеленый чай с ликером и молоком, здоровую чашку капучино и два огромных куска чизкейка, потому что оба университетских преподавателя были теми еще сладкоежками и взятки могли брать конфетами, если бы брали. Психовский накинулся на пирожное с проворством изголодавшегося Робинзона Крузо, а вот Федор Семеныч все рисовал и рисовал, притом — молча.
Грециона это напрягло примерно на том моменте, когда пирожное почти кончилось, и желудок позарился на нетронутый заказ художника.
— Может отвлечешься? — намекнул Психовский. — Ты что, увидел за соседним столиком дракона-комодо? Уже? Только попробуй при таком раскладе сказать, что мы не едем никуда…
— Увидел, — кинул Аполлонский. — Только не дракона-комодо, сам посмотри, через столик от тебя.
Грецион повернулся и увидел…
Ну, говоря откровенно, ничего особенного, тем более по сравнению с зеленым чаем с молоком и ликером. Там сидел не грифон и не дракон, а просто человек, но очень уж колоритный — настолько, что художественный взгляд Федора Семеныча мясным крюком прицепился к сидящему. Ну так вот, там потягивал, как Психовскому показалось, пиво, весьма упитанный мужчина, похожий на очень грозную скандинавскую бочку — от него так и веяло ни то духом викингов, ни то старых немецких баронов, закатывающих такие пирушки в замке, что фигура бочкой — самое безобидное из возможных последствий. Финальным штрихом стала густая рыжая борода, вьющиеся рыжие волосы и роскошный, словно под старину, костюм.
— Ну прямо вылитый барон, — Грецион повернулся обратно. Незнакомец мог это и услышать, но профессору было как-то без разницы, пусть слушает на здоровье.
— Вот именно! И ты еще удивляешься, почему я на него отвлекся, — Аполлонский наконец-то сделал глоток кофе, обильно присыпав сахаром.
— С твоего позволения, — приподнялся Грецион и, подойдя к художнику, посмотрел на набросок, увидев там ровно то, что ожидал. Конечно, Федор Семеныч переиначил все на свой любимый лад — фэнтезийно-средневковый, а потому на листе в рогатом шлеме восседал уже самый настоящий барон, Эрик Рыжий нового кроя, пускай и нарисованный.
— Могу построить ему замок из салфеток, — предложил Грецион, садясь на место.
— Будет очень мило с твоей стороны, — художник наконец-то отложил блокнот и принялся за тортик, тоже посыпав сверху сахаром. — Как вернемся, заставлю студентов рисовать вариации на темы немецких баронов, пусть помучаются. А вообще, такие колоритные товарищи просто так в кафешках не встречаются, помяни мое слово.
— Обязательно помяну, — хмыкнул Грецион. — Обязательно. А со студентами ты слишком жесток.
— Кто бы говорил, знаю я твои чудачества… Ну-ка покажите мне на карту Атлантиду, или что-то в этом духе!
— Почему ты так любишь спорить и колоть на пустом месте?
— Дурная наследственность! Дядьки, тетьки, и все вот это вот.
— Представить не могу, что было бы, если бы у меня был такой же скверный характер.
Аполлонский махнул рукой и глянул на часы.
— Ну сколько ж можно задерживать этот рейс…
— Терпение, мой дорогой Феб, терпение.
— Иногда я хочу, чтобы ты был нытиком, — надулся художник.
— Где-нибудь, но не здесь.
Профессор чувствовал, что обязательно должен покинуть аэропорт и улететь на острова-Комодо — этот интуитивный локомотив, необъяснимый, но слишком броский, чтобы его игнорировать, тянул профессора вперед. К тому же, Грецион доверял своей интуиции больше, чем логике.
Когда на регистрации они спросили, почему рейс задержали, к тому моменту, уже на два часа — никто не смог ответить ничего внятного, получались только нечеткие «приносим извинения», «так вышло», «какие-то проблемы». А ведь погода была летной, самолет, со слов персонала, исправным, а бастующий пилотов и стюарде рядом не наблюдалось.
Тогда на регистрации Грецион сказал:
— Видимо, так нужно было.
И оказался абсолютно прав — некоторые решения происходят лишь потому, что нечто странное и неправильное случается в слега ином пласте бытия.
Слова Федора Семеныча профессор, кстати, все же помянул, как только они с рыжим псевдо-бароном оказались в очереди на один рейс. Собственно, на этом поминания и закончились — в самолете господин оказался в другом конце салона и мирно проспал там всю дорогу. Храп слышал весь салон, но поделать никто ничего не мог, боясь получить топором викингов прямиком по макушке.
* * *
Гигантские листья папоротников наслаивались друг на друга, соприкасались с выпирающими высоко над землей корнями исполинов-деревьев и собирались в один зеленый калейдоскоп, в непроходимые джунгли, где терялся даже свет — оттого и казалось, что освещение здесь весьма странное. Свет не заливал эту зелень, как обычно бывает — скорее он был разбросан вокруг мелкой крошкой, соединявшейся в одну матовую иллюминацию.
Но так это выглядело для его преследователей, для людей. А для бегущего со всех четырех лап существа картинка преломлялась фантастическим образом — человеческий мозг воспринял бы такое как абракадабру.
Существо бежало так быстро, как могло, уносясь от преследователей. Им двигал… нет, не страх, страх — это слишком человеческое чувство. Это было что-то намного глубже и первобытней, что-то, чего внутри человека не отыскать, ощущение, не поддающееся объяснению. Но если уж и переводить на людской лад, то нечто сродни тому, что чувствует еретик на уже вовсю пылающем костре, или терзаемая пираньями жертва — смесь безысходности, глубинного страха и некоего безразличия, ведь итог и так ясен.
Но зверь все еще бежал, пытаясь найти хоть какую-то лазейку в этих давящих джунглях.
И ему все-таки удалось.
Существо ощутило щекочущее покалывание, ползущее от рога по всему телу. Потом нахлынула волна чего-то столь знакомого, чего-то столь родного, что зверь вполне мог назвать домом, если бы в его лексиконе были хоть какие-то слова.
Существо рвануло вперед, просто поддавшись этому сладкому сиропу из ощущений.
А потом зверь провалился — не буквально, конечно: он не упал в яму и не сорвался с холма, а провалился… правильнее будет сказать, между реальностей. Провалился в мир, возможно, не столь идеальный, в мир без Духовного Пути, но в мир, веявший чем-то таким трогательно-родным, как первый теплый весенний ветерок после затяжной и холодной зимы.
И оттиски, нагрузка на которые внезапно оказалось двухкратной, с хрустом преломились — на мгновение, которого было вполне достаточно.