— Ну мама, ну что такое вы говорите! Какая Марина? Ему что, на Урал ехать?
Старуха отмахивалась, вновь заводила старую песню. Старуха была ему почти бабкой. Если посчитать — седьмая вода на киселе. Жена двоюродного деда. Но никто не считал, и Старуха — никому не родня, никому не кровь — с годами заняла в семье положение английской королевы. С той только разницей, что и царствовала, и правила. Его, Михаила, она выдернула из кривобокого Подольска, как редиску из грядки. Приехала как-то в выходные — собирайся, говорит, едем в Москву. Когда? Сейчас. Надолго? Навсегда. И уехали. Он тогда в десятом классе учился. Через неделю уже ходил в престижную московскую школу, через год был определен в приличный институт согласно склонностям, способностям и возможностям семьи. Спал, правда, на раскладушке в Старухиной кухне, но ведь никто ему сладких коврижек не обещал, правда? Старуха вообще пустых обещаний не раздавала. Тихо и незаметно она натягивала ниточки, подкручивала колки, управляла, направляла, исправляла. Как-то так получалось, что все она делала правильно. Как-то так выходило, что все были довольны. Препятствия устраняла мгновенно. Собственный сын чуть было не женился на акробатической девушке из конно-балетного техникума. Но Старуха покрутила длинным носом, пошевелила бородавкой, похожей на скорлупу ореха арахис, и акробатическая девушка исчезла в облаке цирковых сливочных стружек, а сыну была представлена новая кандидатура на роль жены — с лимонным голосом, застревающим в длинном тягучем горле. Сын был совершенно счастлив, а ведь заставить других думать так же, как ты, — это, согласитесь, высший пилотаж.
— Гениальная вы моя Старуха! — восхищенно восклицал Михаил после очередной Старухиной аферы. И, помолчав: — Ну как?
«Ну как?» относилось к очередной барышне, которых он с завидным постоянством приводил к Старухе на погляд. Барышни все были тоненькие, беленькие, с круглыми фаянсовыми глазенками. Хоро-о-ошенькие! Михаил различал их, как матрешек, — по росту. Чуть побольше, чуть поменьше. Старуха крутила носом, шевелила бородавкой, и в следующий раз он приводил к ней следующую барышню. К тому времени он был уже большим мальчиком. Жил один в узенькой комнатушке в бывшем Мыльниковом переулке, что на Чистых прудах, писал диссертацию, раз в месяц наведывался в Подольск к родителям. Над Старухиным желанием быть в курсе всех его дел посмеивался, но звонил каждый вечер, докладывался, а по выходным, закупив в Столешникове пирожных «картошка», ехал на край Москвы, на Нахимовский проспект, где в трехкомнатном панельном кооперативе, среди плюшевых покрывал с бархатными шишечками и мебели красного дерева, с лимонной невесткой и пюреобразным сыном обитала Старуха. Почему-то ему казались важными все эти ее шевеления бородавкой, кручение длинным носом, вздохи, ахи, усмешки, хмыканье, многозначительное покашливание и финальный удар сучковатой палкой об пол — мол, все ты, Мишенька, дорогой мой, делаешь неправильно. А надо вот как. Мишенька слушал, веселился от души, целовал Старуху в шершавую щеку и уходил в полной уверенности, что его наконец-то поняли как надо. Он был у Старухи любимый внук. Она у него — просто Старуха. Не у всякого такая бывает.
Когда Старухиной внучке Лизаньке исполнилось семнадцать, Михаил вдруг поймал себя на том, что подсчитывает разницу в возрасте. Получалось ничего, очень даже нормальная разница — тринадцать лет. У многих такая разница. А у многих и побольше будет. Старуха заметила. Старуха все замечала. Кивала, жевала губами, косила хитрым глазом. Давала добро. Лизанька — тонкая, смуглая, красивая той грузинской красотой, которую Михаил почему-то привык считать «не своей», с глазами, похожими на кувшины, полные лилового терпкого вина, — тоже косилась, только испуганно. В этом испуге было, конечно, неосознанное женское кокетство, и Михаил отлично это понимал. Вместе с пирожными «картошка» он стал привозить на Нахимовский цветы. Выбирал попроще — ландыши, фиалки, ромашки. Цветы никому не дарил. Шел на кухню, брал вазу, наливал воду, ставил букет, нес в комнату. Вроде всем. Однажды пригласил Лизаньку на концерт заезжей знаменитости. Билеты доставал с боем. Переплатил… Лучше и не вспоминать, сколько переплатил. Лизанька просидела весь концерт, сжав в руках программку, не шевельнувшись. Даже в ладоши ни разу не хлопнула.
— Тебе нравится? Нравится? — допытывался Михаил. — А почему такая скучная?
Он брал ее за руку. Лизанька руку давала, но держала ее деревянным домиком. В антракте никуда не пошла, так и осталась сидеть с программкой в руках. После концерта Михаил поймал такси, довез ее до дому, поднял на одиннадцатый этаж, сдал с рук на руки Старухе.
— Оставайся! — сказала Старуха.
— Как? Как оставайся?
— Дурак ты, ей-богу, Мишка! Поздно уже, двенадцатый час. Куда тебе ехать? Ляжешь в гостиной.
С Лизанькой он еще пару раз сходил на концерты, в театр как-то сводил. В семье начали поговаривать — вот, мол, и пара, вот, мол, и жених. Лизанька нравилась ему ужасно, но он уже знал, что никакая не пара и никакой не жених, а добрый дядюшка и малолетняя племянница.
А потом Старуха привезла Марину.
О Марине было много чего известно. Известно, что красавица. Известно, что умница. Что учится на филфаке Уральского университета. Потом декорации сменились. Из Свердловска Марина уехала домой, в крошечный заводской городок — то ли Ревду, то ли Салду, Михаил точно не помнил — учительствовать в средней школе. Говорили, что преподает она виртуозно, читает старшеклассникам лекции по Пушкину, завела в школе драмкружок, а домой без толпы восторженных учеников не возвращается. Михаил усмехался, но особо к этим разговорам не прислушивался — не любил, когда ему начинали нахваливать товар. Он и на рынки из-за этого не ходил. Нюх на обман у него был фантастический. Однако тут обманом вроде не пахло. Разговорчики возникали не просто так, а по поводу — с Урала шли в Москву письма. Маринин отец приходился Старухе младшим братом. Осенью 41-го он с молоденькой женой и месячной дочкой поехал на Урал разворачивать оборонное производство. Ехали целый месяц. По дороге похоронили дочку. Производство развернули. Город построили. Да так там и остались. Марина была у них третья, если считать ту, умершую в теплушке на перегоне… Письма приходили бодрые, громкие, комсомольские такие письма. Старуха зачитывала их вслух, фыркала, била клюкой об пол, а пальцем по лбу — мол, что взять с этих восторженных идиотов.
— Ну, это мы пропустим. Кружок юных следопытов он завел, теперь ползает с мальчишками по болотам, ищет гнилые портянки 20-го года. Боже мой, Изя, — шестьдесят пять лет! Юный следопыт! И Софочка его малохольная, старая перечница. Нет, вы послушайте: «Мне доверили очень важное и очень волнительное дело — возглавить музей заводской славы». Вы поняли. Очень волнительное дело ей доверили! Я не удивлюсь, если в этот славный музей она перетащит всю свою мебель. Ага, вот это уже по делу. Он ездил в Нижний Тагил, привез пять кило мяса. Семь часов в один конец. Представляю себе это мясо. А у Софы опять повысился сахар. Велели гречку есть. Гречки там, конечно, и в помине нет. — Старуха крутила носом, и Михаил понимал, что завтра придется бегать по магазинам, закупать гречку, везти на вокзал к фирменному поезду «Урал», совать проводнице десятку, чтобы довезла куль с гречкой в целости и сохранности.