И чудится: ночь разлилась над землей И веет в лицо нам прохладой, И, зноем измучены, воздух сырой Вдыхаем мы с тайной отрадой.
И пусть нам придется в тюрьме пережить Ряд новых тяжелых страданий, Для сердца людского род мук изменить — Порой есть предел всех мечтаний!
Предел мечтаний — чтобы одни мучения заменились другими… Эти мечтания словно бы поднимаются откуда-то из адских глубин.
Впрочем, другого движения и не могло быть для «вечников», которые будучи живыми, перешагнули через край могилы.
«Камера, вначале белая, внизу крапленая, скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху — в серый, внизу почти до высоты человеческого роста — в густой, почти черный цвет свинца.
Каждый, войдя в такую перекрашенную камеру, мысленно произносил: «Это гроб!»
И вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Однажды, когда я была наказана и меня вели в карцер, я видела ее при ночном освещении. Небольшие лампочки, повешенные по стенам, освещали два этажа здания, разделенных лишь узким балконом и сеткой. Эти лампы горели, как неугасимые лампады в маленьких часовнях на кладбище, и сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя».
4
В пространстве не жизни и не могилы, куда погружена героиня воспоминаний, бесовская власть несколько ослабла, как бывает всегда, когда душа человека уловлена в пространство, из которого нет выхода, и, следовательно, бесовской силе нет надобности утруждать себя дополнительными хлопотами.
И вот мы видим, как героиня предпринимает попытку спасти свою душу. Сил для преодоления народовольческой гордыни богоборчества взять ей негде, но тем не менее она пытается обратиться к Богу, не признавая при этом Его.
«Среди вещей, которыми я дорожу, есть дешевый фарфоровый образок. Им после суда перед разлукой меня благословила мать, и я берегу его больше всего. Его не отняли: в Шлиссельбурге он был со мной; с ним не расстаюсь я и теперь.
На одной стороне его наивно нарисована фигура, преклонившая колена перед изображением Богоматери, а на другой — стоит надпись: «Пресвятая Богородица «Нечаянныя радости».
И, благословляя, мать говорила: «Быть может, когда-нибудь и к тебе придет «нечаянная радость».
О чем думала мать, произнося перед разлукой именно эти, а не какие-нибудь другие хорошие слова? О перемене судьбы, о радости свидания с нею? Или, быть может, благословляя, она хотела укрепить меня, внушить, что, как бы ни придавила меня жизнь, совсем безрадостного существования быть не может!
Год проходил за годом, а радость, радость свидания с ней, с матерью, не приходила. И, уходя все более и более вдаль, уж не заглядывая вперед, а оглядываясь назад, в событиях внутри тюрьмы я искала исполнения того, о чем говорила мать, благословляя, и о чем напоминал образок не переставая.
Были ли радости в Шлиссельбурге?
Да, они были; а если бы их не было, разве можно было перенести и выжить?»
От фарфорового образка, как от белой церкви на шлиссельбургском лугу, исходит спасительный свет, и хотя гордыня — никуда не ушла она! — продолжает заслонять его, но героиня воспоминаний старательно выгораживает в своей душе пространство, где сберегаются и белая церковь, и фарфоровый образок, и воспоминания о матери…