Ее мысли полны злой горечи. Она пытается сделать на это поправку, пытается честно. Честно: ее тоже смутила бесхребетность Тони, иначе она не смогла бы придумать Арнольдовы аргументы. Не делай этого, Тони, дурак, приговаривала она. Но ей и в голову не пришло бы высказать это Эдварду, потому что она знала, какой получит ответ: он должен так делать. Если она это понимает, то и Арнольд может понять. Арнольд должен понять дилемму Тони с пистолетом. Иметь пистолет и не быть в состоянии пустить его в ход: для Сьюзен это и есть подлинная жизнь, не то что в кино, где человек с пистолетом, даже если он просто показывает его, наделяется неземным могуществом. Сьюзен в той ситуации в домике точно так же не смогла бы применить пистолет, как Тони. Стоит похвалить Эдварда за это, но она колеблется: нет ли тут чего-то, о чем она не догадывается. Не высвечивает ли Тони-Тряпка в этом ракурсе ее саму?
Ну, Арнольд бы с этим не согласился. Не без покровительственности, конечно, стал бы уверять ее: Тони и ты, Сьюзен? Ни малейшего сходства. Я знаю свою Сьюзен. Если бы Рэй с дружками напал на твоих детей, ты бы дралась так, как вежливому Тони и не снилось. Ты бы кинулась, схватила бы его за горло, кусалась, лягалась, выцарапала бы ему глаза. В отличие от Тони ты никогда в жизни не позволила бы бандитам причинить вред кому-нибудь из своих, и ты это прекрасно знаешь.
Верно, Сьюзен знает. Она знает свою Сьюзен.
2
И она ждет. Ей хочется поскорее усадить Эдварда за свой стол, угостить его ужином, с детьми, без Арнольда. Поговорить о его книге. И заодно — не принося извинений — сказать пару примирительных слов, как, мол, далеко позади осталась для нее былая распря. Как свободны теперь ее мысли, как, наконец, дружелюбны, как рада она была бы восстановить с ним отношения как с самым давним ее другом, с которым можно поговорить о том, про что ее мужу знать нельзя. Не пойми превратно. Это она не измену замышляет. Это не компенсация за Линвуд, чему ее муж втайне был бы только рад. Это просто возможность поговорить, когда можно сказать все, что думаешь, ничего не скрывая.
Все это — от прочтения Эдвардовой книги, не столько, впрочем, от самой книги, сколько от возвращения ее автора. Признаться Эдварду в том, в чем она не может признаться Арнольду. Новому Эдварду, повзрослевшему и набравшемуся мудрости, чтобы написать эту книгу. Этот Эдвард поймет, почему то, что Арнольд считает ее главной добродетелью, для нее самой не такая уж добродетель. Он знает, что это значит — не пустить в ход пистолет.
Вечереет, и она думает: вероятно, он не позвонит. Неприятно удивленная, она звонит в гостиницу. Уже больше половины четвертого, если она хочет, чтобы он пришел ужинать, им нужно связаться поскорее. Она просит администратора передать — пусть позвонит Сьюзен. Спрашивает, когда тот въехал. Вчера днем, мэм, отвечает администратор. Вчера? Он здесь со вчерашнего дня?
Она думает, не поехать ли в город (дети могут и без нее поесть пиццы), в «Мариотт», перехватить его, когда он вернется. Уж слишком сумасбродно. Лучше приготовить в соответствии с планом ужин, чтобы на Эдвардову долю тоже хватило, когда он позвонит. Она винит себя, глупость какая. Потом, во время готовки, когда других дел, кроме как ждать у плиты, у нее не остается, она получает двадцать минут на то, чтобы посидеть за кухонным столом и подумать. Пора сменить курс, дать обратный ход, переключиться с «впустить вину» на «выпустить злость». Пошипеть вместе с плитой. Почему это ты виновата, Сьюзен? Ему ничего не мешает позвонить. Не позвонить — неуважение. Бери выше — оскорбление: три вечера кряду она по его просьбе добросовестно читала его роман, с таким трудом придумывала, что сказать, а он не удосужился позвонить.
Эта мысль — кузнечный горн, она переплавляет все, включая сам роман. Жгучий вопрос: зачем ты его прислал, если не хочешь обсудить? О том, что он мог прислать его со зла, она не подумала.
Она ужинает с детьми, пытается участвовать в их болтовне, как будто голова у нее свободна. Когда они доедают, уже очевидно: не по ее оплошности они не встретились с Эдвардом. Намеренно поставив ее в унизительное положение, он предстал перед нею в совершенно ином свете.
Из забытого ей вспоминается, как близко к сердцу он принял то, что она не оценила по достоинству его писания. Это как ослепление, сказал он, твое отношение меня ослепляет. Видно, он все еще зол. Не готов простить ее двадцать пять лет спустя за обиду, равноценную ослеплению, и роман — его месть.
Роман как месть — это бред, но мысль не уходит. В каком смысле это месть, в чем состоит наказание? Разберись. Аллегория? Она отрицает обвинения. Она не ослепила его, не ранила, не разрушила его жизнь, не нанесла ему никакого ущерба — чему порукой сам состоявшийся роман. Стоя у раковины с посудой, она тоже имеет право негодовать, кусает от негодования губы, оно требует выхода и разрушений, заставляет ее прилагать величайшие усилия, чтобы держать себя в руках.
Ее гнев зависит от того, как она его сформулирует, исходя из определения, которое даст Эдвардову оскорблению. К примеру: его роман как ненависть. Его любезность как западня. Ее право на чтение подвергнуто цензуре. От нее уходит то, на что она злится, — оказывается, это не то, что она думала. Оно сводится к следующему: принуждение, чистой воды принуждение. Принудительное сохранение беспристрастности при унижение неправотой. Принудительный не-учет любви и ненависти, чтобы бесстрастно читать три вечера. Принудительный вход в его воображение, принудительное пребывание в ипостаси Тони — чтобы получить от ворот поворот, когда надобности в ней больше нет. Принудительный неучет принуждения, за которым следом — неуважение.
Она раздражена. Конечно, ему могли не передать. В 9:30 она снова звонит в гостиницу. Эдварда все еще нет. Она еще раз просит передать. После одиннадцати она слышит, как заезжает в гараж машина, Арнольд припозднился. Мысль о том, что он привез, слишком ужасна, чтобы об этом думать, и она торопится наверх, быстро готовится, пока он ест на кухне свою кашу, оказаться в постели и заснуть до его прихода, чтобы не пришлось с ним говорить. От необходимости это делать она закипает. Когда она ложится (окончательно исключая возможность встретиться с Эдвардом), всю ее охватывает пожаром стыда. Всеохватное видение смещающегося мира, сдвигающихся тектонических плит, захлестывает ее одиночеством.
Сьюзен, она же идиотка, дуреха эдакая. Она лежит в постели, сна ни в одном глазу, никакого люка сегодня — он закрыт накрепко, — пол сплошной и безотрадный, мысли носятся и беснуются. Она честит себя за то, что навоображала несколько часов назад. Видит, как она, бестолковая легковерная Сьюзен, Арнольдова румяная лыжница, сентиментальная, как щенок, просит передать Эдварду, что звонила, как брошенная возлюбленная, как группи, вымаливает право поговорить — о чем? О его книге — или чтобы пожаловаться на Арнольда? Как она могла быть такой дурой? Как жаловаться на Арнольда чужому человеку вроде Эдварда — после всех этих лет, когда она едва смела жаловаться самой себе? С чего бы она начала? Что бы она ему сказала? Что Эдварду до этого? Как бы он понял? Что тут понимать?
Она слышит Арнольда в комнате, в темноте. Шаркает, натыкается на что-то, кряхтит, сопит. Под ним прогибается кровать. Она слышит его запах. Он валится, фыркает, грузно поворачивается, толкает ее, повернувшись еще раз, не уступает ни пяди. Она не шевелится, отказывается просыпаться, задерживает дыхание, чтобы сказать ему: даже если она и не спит, то она все равно не здесь, нет ее.