Задрожавшие руки бваны и та внезапность, с какой его кожа поменяла цвет, когда он вскрывал толстый желтый конверт, уже все сказали Овуору. Еще больше сказали кислый запах страха, исходивший от двух тел, и нетерпение, от которого две пары глаз вспыхнули, как слишком быстро загоревшееся пламя. В той же комнате, где Овуор еще без волнения и спешки считал пузыри в горячем кофе, прежде чем пойти в контору «Хоув-Корта», чтобы забрать почту, теперь, в наступившей тишине, каждый вдох был так громок, будто бване и мемсахиб зашили в грудь барабаны.
Овуор пытался успокоить стук в собственном теле, все время дотрагиваясь до предметов, которые узнал бы с за-крытыми глазами, и наблюдал за тем, как бвана и мемсахиб читают письмо. Когда он открывал только глаза, а не переполненный ящик воспоминаний о тех днях, которых уже давно не было, то не видел большой перемены в этих людях. Они сидели с бледной от великого страха кожей, как и в другие часы, когда издалека пришедшие письма обжигали их, словно кипящие брызги, когда в чересчур маленьком горшочке разогревают слишком много жира. И все-таки бвана и мемсахиб стали для Овуора чужими.
Сначала они просто сидели на диване, все время открывая рты, но не показывая зубы, как больные, когда хотят пить. Потом из двух голов стала одна, а из двух тел — застывшая гора, проглотившая всю жизнь. Как у дикдиков, которые в самый солнцепек ищут защиты друг у друга и не хотят расцепиться, даже когда тень становится слишком маленькой для двоих. Картинка с неразлучными дикдиками пробудила в Овуоре беспокойство. Она жгла глаза и иссушала рот.
Ему вспомнилась мудрая история, которую Регина рассказала много сезонов дождей назад, в Ронгае. Это было задолго до прекрасного дня с саранчой. Одного мальчика превратили в лань, а его сестра была бессильна против колдовства. Она не могла больше говорить с братом на языке людей и боялась, что его застрелят охотники, но олененок не чуял запаха ее страха и выпрыгнул из-под защиты высокой травы.
С тех пор Овуор знал, что слишком долгое молчание может быть для людей еще опаснее, чем большой шум, который делает уши толстыми, как туго набитые мешки. Овуор откашлялся, хотя глотка у него была такой же гладкой, как только что намасленное тело воришки.
В эту минуту он заметил, что бвана все-таки не потерял свой голос навсегда. Только говорил он так, будто каждый отдельный звук с трудом пробирается между языком и зубами.
— Господи, Йеттель, неужели это случилось со мной? Этого не может быть. Даже не знаю, что сказать. Скажи мне, что это не сон, что я не проснусь сейчас. Говори, что угодно, только не молчи.
— Мои родители ездили в Висбаден в свадебное путешествие, — прошептала в ответ Йеттель. — Мама часто рассказывала о «Черном козле»[105]и что папа тогда ужасно напился. Он не переносил вина, и она страшно рассердилась.
— Йеттель, соберись. Ты хоть понимаешь, что произошло? Понимаешь, что значит для всех нас это письмо?
— Не совсем. Мы же никого в Висбадене не знаем.
— Да пойми ты наконец! Они хотят принять нас. Мы можем вернуться. Мы можем без проблем вернуться. Я не буду больше мистером Ничтожество.
— Вальтер, я боюсь, ужасно боюсь.
— Да прочитай же, госпожа докторша. Они назначили меня судьей. Меня, уволенного адвоката и нотариуса из Леобшютца. Я тут сижу, как последнее дерьмо во всей Кении, а дома меня выбрали судьей.
— Дерьмо, — захохотал Овуор, — я помню это слово, бвана. Ты его еще в Ронгае говорил.
Когда бвана взревел, хотя гнева в его голосе слышно не было, а потом еще начал топать ногой, как танцор, который раньше других наполнил свой живот веселящим тембо, Овуор снова рассмеялся; в его глотке было больше колючек, чем на языке одичавшей кошки. Бвана, с глазами без отражений и слишком маленькими плечами, прятавшимися от любой ноши, стал быком, в первый раз в своей жизни почувствовавшим силу своих чресел.
— Йеттель, вспомни. У госслужащего в Германии никаких забот. А уж у судьи — тем более. Он ходит с высоко поднятой головой. Его никто не уволит. А если он заболеет, будет лежать в кровати и получать дальше свое жалованье. С ним здороваются на улице. Даже если не знакомы лично. Добрый день, господин советник. До свидания, господин советник, наилучшие пожелания супруге. Ты же не могла все это забыть. Господи, да скажи ты что-нибудь!
— Ты никогда не упоминал о должности судьи. Я всегда думала, ты хочешь снова стать адвокатом.
— Могу стать — потом. Если я сначала побуду судьей, у нас будет совсем другой старт. Германия всегда заботилась о своих служащих. Им дают квартиры от государства. Это нам многое облегчит.
— Я думала, немецкие города разбомбили, там одни руины. Откуда они возьмут квартиры для судей?
Фраза так удалась Йеттель, что она хотела было повторить ее, но, когда до нее дошло, что время для триумфа упущено, она только смущенно потянула себя за прядь волос. Несмотря на это, волнение на минуту отступило и живительная самоуверенность времен ее юности приятно согрела лоб. Как же права была ее мать, говоря: «У моей Йеттель не самые лучшие отметки в школе, но в практической смекалке ее никто не обойдет».
При мысли, что она еще даже помнит интонацию, с которой мать говорила это, Йеттель слегка улыбнулась. Она позволила себе отдаться сначала мягкой тоске воспоминаний, а потом уверенности, что одним-единственным предложением дала понять своему мужу: он мечтатель, ничего не понимающий в жизни. Но когда Йеттель взглянула на Вальтера, в его лице она не увидела ничего, кроме решимости, которая сначала пробудила в ней неуверенность, а потом ярость.
— Если уж нам надо возвращаться, — сказала она, делая ударение на каждом слове, — почему именно сейчас?
— Потому что я только тогда смогу кем-то стать, если буду там с самого начала. Шансы появляются только тогда, когда страна рушится или возрождается из руин.
— Кто это сказал? Говоришь как по писаному.
— Вычитал в «Унесенных ветром». Ты разве не помнишь это место? Мы с тобой тогда говорили об этом. Эти слова здорово запали мне в душу.
— Ах, Вальтер. Ты все такой же домашний мечтатель. Мы же были так счастливы здесь. У нас есть все, что нужно.
— Да, вот только если нам надо больше, чем просто пить и есть, то без чужой помощи уже не обойтись. Без еврейской общины мы бы не оплатили ни врача, ни больницу, когда родился Макс. Есть надежда, что мистер Рубенс проявит такую же щедрость, если один из нас когда-нибудь заболеет.
— Здесь, по крайней мере, есть кому нам помочь. А во Франкфурте у нас ни одной живой души.
— А кого ты знала в Африке? И когда мы здесь были счастливы? Точно два раза. Когда я в первый раз получил деньги от армии. И когда родился Макс. Ты никогда не изменишься. Моей Йеттель всегда были нужны только мясные котлы Египта[106]. Но в конце концов я всегда оказывался прав.