Он меня выслушал, не изменившись в лице; только морщины чуть глубже стали.
— Спасибо, — говорит, — ты подтвердил предупреждение, полученное вчера. Сюда несколько моряков приходили, просто потому что тоже афиняне. Ну и демократы конечно, — естественно, раз уж моряки, — им автократия ненавистна… Так они слышали в харчевне разговоры наемников и посоветовали мне из дому не выходить. Но стража — это что-то новое. Похоже, мне надо благодарить богов за то что Спевсиппа сюда не пустили.
— Господин мой, — сказал я. — Мы избавились от тех снаружи, во всяком случае я так надеюсь, по крайней мере до полуночи. Поскольку актеры могут перемещаться свободнее остальных, — а в случае чего можно сослаться и на Дельфийский Указ, — тебе наверно стоит рискнуть и уйти сейчас с нами, пока еще хуже не стало. Я думаю, никто в караулках узнать тебя не сможет. — И добавил, с извинениями: — Ты знаешь, предполагается, что мы возвращаемся с пира, так что вести себя надо будет соответственно.
Я и договорить не успел, когда понял, что зря говорю. Но никак не думал, что это его еще и позабавит. Правда, из учтивости, он постарался меня не обидеть:
— Дорогой мой Никерат! Ты говоришь как настоящий друг и верный земляк, и вообще как храбрый человек. Я вам обоим не менее благодарен, чем если бы принял ваше предложение и был бы вам обязан жизнью, поверь. Но, как ты знаешь, я старый человек, устоявшийся в своих привычках и лишенный тех достоинств, за которые так ценят вас. Боюсь, у меня не получится разыграть пьяного Силена, бредущего домой в венке из лозы, перед столь искушенной аудиторией. Меня тут же разоблачат; и тогда я либо закончу свою жизнь так, что просто опозорю философию, либо стану добычей поэтов-комиков; а друзья мои — и здесь и в Афинах — будут стыдиться из дому выходить. Это явно пошло бы на пользу тирании. А если я умру здесь — может и не пойти.
До сих пор он смотрел на меня, а тут повернулся к Фетталу. Тот всё это время сидел на табуретке с шерстяной подушкой, забыв о себе; глаза и уши.
Я говорил уже, он никогда не был хорошеньким; и сейчас его тоже не назвали бы красивым. Северное лицо с высокими скулами; а нос и подбородок вырезаны слишком резко, чтобы понравиться современному скульптору. Но если бы я мог смириться с идеей, что хоть кто-нибудь будет играть без маски, — только он. Наверно, я уже слишком начал к нему привыкать, что опасно. Но теперь, глядя на него чужими глазами, понял: это — Красота.
Нельзя сказать, что лицо Платона смягчилось; скорее, словно на лампе фитиль поправили, когда он к Фетталу повернулся. Я почувствовал, как из него заструилась сила; и то очарование, которое — как сказал Дион — и создало и разрушило его миссию.
— Мой выбор тебя не удивил, верно? Когда я был в твоем возрасте, может чуть старше, моего старого друга в Афинах обвинили в том, что он меняет поклонение богам и растлевает молодежь. Души молодые. Его стали судить, речь о смерти шла; а человек был лучше всех, кого я знаю. Мы — все друзья его — там присутствовали; надеялись ему помочь…
Феттал слушал, не отрываясь. Я знал его — и видел, что какую-то часть смысла он из голоса берет, и откладывает где-то.
— Я надеялся, что меня вызовут свидетелем защиты; мои показания как раз по обвинению били; и уж все были уверены, что сведем приговор к штрафу, если полного оправдания не будет. Но он не стал этого просить. Когда он увидел, что это означало бы отказ от истины, которой он жил, он сказал примерно так: «Афиняне! Было бы очень странно, если бы я, будучи поставлен командиром в боевую шеренгу, удрал бы оттуда из страха перед смертью или еще перед чем. Ибо, что такое смерть, мы не знаем; никто не может сказать, надо ее бояться как величайшего зла или приветствовать как величайшее благо. Но несправедливость и непочтение к тем, кто лучше нас, — а боги лучше всех, — тут я сам знаю, что это бесчестье. И потому, если вы мне скажете: „На этот раз мы тебя отпускаем; при условии, что ты никогда больше не станешь задавать свои вопросов“, — я отвечу вот что: „Мужи афинские! Я уважаю вас и люблю Вас. Но подчинюсь я Богу, а не вам“.»
Он, наверно, заметил моё движение и повернулся ко мне:
— Ты слышал эти слова?
— Да, слышал. — Я вспомнил лицо Диона над чашей. — Слышал.
Он снова стал разговаривать с Фетталом, который потом сказал мне, что будет это помнить всю жизнь. Феттал не мог понять, как это я отвлекался от их разговора; но мне было о чем подумать и без того. Становилось поздно, и нам пора было уходить; с Платоном или без него. Я как раз ждал случая сказать это когда услышал, как Феттал заговорил (он там не только слушал):
— И всё-таки, господин мой, души людские напоминают мне рассеянные семена. Одни упадут в трещины почвы, другие на берег ручья, через третьи камень перекатится… Каждому придётся искать свой путь к свету и воде. И как чужое семя может знать мой путь?
Платон бросил на него тоскующий взгляд. И не ради внешности, хоть и находил ее приятной; ему приходилось отпускать человека, с которым только начал беседовать.
— Ты стоишь на самом пороге философии, — сказал он. — Что мы знаем, а о чем только догадываемся? Мы знаем, что без солнца побег не зазеленеет, а без воды погибнет; еще знаем, что числа не могут нас обмануть — ибо постоянны, как Боги… Это мы можем доказать. А где кончается доказательство, там и знание кончается. Дальше мы должны проверять каждый шаг; и учиться не ставить мнение превыше истины; и постоянно помнить, что человек видит ровно столько истины, сколько способна увидеть душа его; и так — постоянно, пока не пройдем сквозь смерть и не придем к самопознанию, в котором готовы будем вновь рассмотреть все наши предпосылки и начать с начала.
Я сказал, что нам пора, и спросил, не можем ли сделать что-нибудь для него.
— Еще как можете! Можете рассказать Спевсиппу, как я устроен, и попросить его написать Архиту в Тарентум. Еще лучше, если сам съездит. Дионисий гарантировал Архиту мою безопасность; и тот может официально потребовать моей выдачи. Если будет отказано — тут Дионисий окажется в ответе и перед Архитом, и перед кем бы то ни было еще. Даже перед собой; в его случае это совершено исключить нельзя… Если вы это сделаете, буду вам очень признателен.
Стражи у задних ворот еще не было. По дороге к караулкам мы подобрали помятые венки — кто-то выкинул — и напялили на себя. Пропустили нас с удовольствием; в обмен на подробный отчет о вечере возле каждых ворот. Когда прошли сквозь последние и свернули за угол, Феттал остановился, швырнул свой венок в канаву и медленно вытер лоб рукой.
— Слушай, — сказал я, — а ведь кто-то из них хотел спасти Фитона. Хорошо, что рассказали; я сегодня буду получше спать.
— Нико, скинь эти розги с головы; ты не представляешь себе, на кого ты похож… — Он сбросил мой венок и погладил по волосам. — Ладно, чудовище, ты выиграл. Придется мне пересмотреть Терсита.
Успех он имел бешеный. Сомневаюсь, что солдаты узнали бы себя сами, но прочая публика им никаких сомнений не оставила. Хэрамон, страшно взволнованный, заявил, что жизнь любого из судей будет оправдана, если они дадут пьесе приз; а мы решили исчезнуть из Сиракуз еще до зари.