— Так что тогда остается?
— Келли, — говорит отец Джек. — Остается Келли.
Некоторое время он молчит. Отводит взгляд от пламени и снова смотрит на меня.
— Вы думаете, что я — этакий злодей, который пристает к каждому встречному ребенку, который не может послать его куда подальше. Но это совсем не так. И всегда было не так. Был только один ребенок. Только… Келли. Она была маленькой девочкой из моего прихода. Моего самого первого прихода, я тогда только-только закончил семинарию.
Некоторое время он молчит.
— Эта женщина, которую вы встретили. Эта любовь всей вашей загробной жизни. Что вы чувствуете, когда видите ее?
— Что вены у меня слишком узкие, — отвечаю я. — Что сердце недостаточно велико. Как будто я отравлен, а она — противоядие.
Теперь умолкаю я. Слушайте меня. И опровергните то, что я говорю.
— …Только остановите меня, когда начну нести бред, хорошо?
— Нет. Все в порядке, — отец Джек снова отворачивается, чтобы смотреть на огонь. — Я чувствовал то же самое, когда смотрел на Келли, играющую на детской площадке. Она была похожа на солнечный свет в платье, и я хотел купить вещи, которые она носит. Я хотел, чтобы она обняла меня. Я хотел почувствовать, как ее маленькие ручонки обвиваются вокруг моей шеи, слышать ее смех, который делает мир чудесным.
Я ерзаю на стуле. Мне становится трудно найти удобную позу.
— Я катал бы ее на спине по всей площадке. Она держала бы меня за уши, за волосы, за воротник и смеялась бы своим музыкальный смехом. «Отец Джек, — сказала бы она, дергая меня за штанину, — вы можете достать мне автограф Господа?» Я не понимал, что чувствую. Я только знал, что не испытывал ничего подобного ни к другим детям, ни к кому бы то ни было.
Отец Джек снова умолкает и наблюдает за искрами, которые жаркими вспышками уносятся в дымоход.
— А потом у меня появилась мечта, — снова начинает отец Джек. — И тогда я понял.
Грудь отца Джека вздымается, опускается. Он ждет, когда я спрошу.
— И что вы сделали?
— Ничего, — отвечает он.
Тик. Так.
— Нет. Не совсем так, — признается он. Или продолжает признаваться. — Я накричал на нее. При всех. Я отправил ее к директору колледжа за болтовню в классе, хотя она ничего такого не делала. Это продолжалось в течение недели или около того — я находил повод обвинить ее в чем-нибудь, чтобы заставить покинуть класс и оказаться под чьей-нибудь защитой.
А после этого видел ее на детской площадке, и это походило… Я не знаю. Это выглядело так, словно я что-то убил в ней. Она блуждала по детской площадке, пинала камушки, не играла, не смеялась. Я думал, что я делаю правильно, защищая ее от самого себя, но на самом деле предавал ее. Я…
Он сжимает одну руку другой и хрустит суставами.
— Я пошел к епископу. Я сидел в его кабинете и говорил, что у меня проблемы с одним ребенком из моего прихода. «Он просит денег?» Это был первый вопрос, который мне задали. И тут прежде, чем я успеваю сказать «нет», епископ выдвигает ящик. Это все, что я могу услышать — этот скрип, скрежет выдвигающегося ящика. Дерево, трущееся о дерево. Точно засов на адских вратах. Что бы там ни было, в этом ящике, я не могу на это смотреть. Голова у меня идет кругом. И когда я пытаюсь встать, меня начинает рвать. Прямо в корзину для бумаг, которая стоит в кабинете у епископа.
— Почему вы не покончили с собой?
— О, я пытался, — отец Джек смеется, но смех получается совершенно безрадостным. — Я пытался убить себя… — пауза. — Я собирался сделать все в точности, как древние римляне. Зажег свечи, заполнил бадью теплой водой, выключил свет. Лезвия были уже готовы, и мои запястья уже занемели от анестезирующей мази. Понимаете, я хотел уйти, но я никогда не был большим поклонником боли. Я уже принял шесть таблеток аспирина, чтобы помешать крови свернуться, но не только. Из-за боли.
— И что случилось?
— Похоже, мой приход был не самым безопасным местом в отношении соседей, — отвечает отец Джек. — А может быть, если в доме весь вечер не горит ни одна лампочка, это воспринимается как приглашение.
— К вам кто-то залез?
— Залез, — подтверждает отец Джек. — Он решил, что я без сознания, и вызвал «Девять-один-один». Просто мелкий воришка. А не убийца. И… После этого я решил, что у Господа на меня другие планы.
— Но вы никогда не прикасались к Келли? — уточняю я.
— Никогда.
— И никогда не прикасались к другим детям?
Я спрашиваю просто для того, чтобы услышать подтверждение. Не знаю, почему, но я верю отцу Джеку. Я не склонен пересматривать его историю, как пересматривал историю Розы и ее матери-клоунессы. Он может лгать, чтобы выглядеть в моих глазах хорошим парнем. Но если такова его цель, ради чего он в самом начале знакомства начал рассказывать о своих наклонностях? Возможно, я глуп. Возможно, я наивен. А возможно, наивен мир, где имеет значение только одно: как оказаться под чьей-либо защитой.
— «АА», — произносит отец Джек, чтобы заполнить паузу. — Это ваш следующий вопрос, верно? Что я делал, как справлялся со своей невозможной тоской?
Я киваю.
— Для моей проблемы на самом деле нет «программы двенадцати шагов», поэтому я стал якобы алкоголиком, — говорит отец Джек. — На самом деле я и капли в рот не брал, когда ходил на эти встречи. Много-много встреч. Это действительно утешает — когда ты окружен страданием других. Я приходил на встречу, кто-нибудь терял самообладание и рыдал у меня за столом. После этого я шел домой счастливый, как моллюск. Это было их счастье, которого я не мог получить. Всякий раз, когда слишком многие начинали идти на поправку, когда они начинали приходить с рассказами о личных победах, а не трагедиях — тогда я знал, что пришло время найти новую группу.
Еще одно полено лопается, взметая новый сноп искр и пепла. Иуда вскидывает голову, озирается и снова ложится.
— Именно поэтому я все еще священник, — говорит отец Джек. — Исповедь. Я помешался на этих долгих списках каждодневных слабостей. На заботах людей, которые пытаются говорить, чтобы найти путь из ада.
Я улыбаюсь. Я рад слышать, что не являюсь для отца Джека единственным поставщиком опосредованных острых ощущений.
— Вот так, — он вздыхает. — Да, я по-настоящему рад за вас, Марти.
— Вы выглядите не слишком радостным.
Отец Джек отворачивается от огня, и я могу видеть утомленную ухмылку на его лице.
— Меня просто распирает от радости, — сообщает он самым невозмутимым, ничего не выражающим тоном, который я когда-либо у него слышал.
Потом возвращается в прежнее положение и тычет в огонь кочергой.
— А теперь уносите отсюда свою счастливую задницу, — говорит он, — пока я не попросил Иуду сделать вам из двух половинок четыре.