был тут же, в боксе. Он изогнулся, прислонясь к машине, понуро притопывал носком башмака.
— Ну, Татка же... — канючил он.
— Не изображай умирающего лебедя — не похоже... — отвернулась она и стала протирать ветошью смазочный шприц. — Нет у меня сегодня. Куда девал свои?
— Ну вот же!.. — схватился Женька обеими руками, протянул подол рубашки. — Скажешь, плохо?
Рубашка была расписана оранжевыми корабликами и зелеными пальмами.
— Слушай! — оживился вдруг Женька. — Потолкуй с предком, а? Пока он не исчез отсюда.
— Иди... — отмахнулась Тата. — Разговаривай сам.
— Ну-у-у... — безнадежно протянул Женька. — Такую речь скажет за четвертак...
Никритин вынул небрежно свернутую пачку денег, отделил помятую двадцатипятирублевку.
— Возьми, Женя! — сказал он.
Женька просиял, подмигнул.
— Порядок! — схватил он деньги — быстро, цепко, так, что бумажка исчезла у него, как у фокусника. — Я до утра, Татка! — Он еще раз подмигнул Никритину и побежал к калитке. Обернулся: — Приятных снов!..
«Вот свиненок!.. — подумал Никритин, начиная краснеть. — Решил, что я хочу избавиться от него!»
Тата обернулась к Никритину, хотела что-то сказать, но промолчала. Лишь червячки мускулов дернулись, перелились в углах ее губ.
Никритин так и не понял — осуждает, одобряет, сомневается? Он еще неловко улыбался, когда на веранду вышел Мстислав Хрисанфович.
— Татьяна, готово? — вдавил он полнеющую утробу в перила.
— Готово! — крикнула Кадмина, гулко пристукнув крышкой багажника.
Скоро профессор вышел, сел в машину, захлопнул дверцу.
— Сегодня не жди... — Коротко скребнул стартер, заурчал мотор, и машина рывком взяла с места.
Тата побежала рядом, чтобы открыть ворота.
Тяжело высилась громада неосвещенного дома. Давила, угнетала. Молчаливая, темная, настороженная...
«Разлетелись!» — холодок неприязни стянул мускулы шеи. Никритин — один в емкой тьме двора — закурил.
Вернулась Тата. Постояла рядом, будто прислушивалась к наступившей тишине.
— Идемте... — она взяла его под руку, повела. — Вы никогда не страдали клаустрофобией — боязнью закрытых помещений? И я нет... Но в этом... холодном доме... того и гляди заболеешь...
Она шла по коридору, вытянув руку, и за ней, словно бы взрываясь, вспыхивали лампочки. Толкнула дверь в ванную, щелкнула выключателем. Свет расплавился на кафеле, ослепил.
— Выкиньте на веранду, — сказала она, дернув у горла застежку-«молнию» и движением плеч освободившись от комбинезона.
Никритин вышел. Развесил на перилах пропитанную маслом и бензином одежду. За спиной был свет. Пусть молчаливый, но теплый. Невнятно доносился шорох воды из душа.
Когда он вернулся, Кадмина причесывалась перед зеркалом. Посвежевшая, в длинном спортивном халате.
Выбрасывая полы, она прошла на кухню.
Чвакнула дверца холодильника.
Она вынула коньяк, обернулась через плечо:
— Это наш. Хотите армянского?
— Не надо, он пересушен... — Никритин опустился, будто складной, на низкий алюминиевый стульчик, положил локти на алюминиевый же стол. — Пусть — что вынулось...
Она поставила два длинных стакана.
— Есть хотите?
Никритин отрицательно повел головой.
— Сигареты?
Никритин кивнул.
Она бросила на стол коробку «Тройки».
Коньяк показался слишком холодным, от него ломило зубы. Никритин молча облизывал золоченый мундштук сигареты, размазывая пальцем лужицу на столе.
— Тихо... — сказал он. — Даже часов не слышно.
— Часы — там, — глянула в приоткрытую дверь кухни Тата.
Щелкнул, включился холодильник. Оба вздрогнули.
Никритин поднял голову и встретился с ее глазами — большими, серыми, разверстыми.
Он встал и подошел к ней.
— Идемте отсюда, — сказал он, непроизвольно понизив голос. — Черт его знает... Тут — спятишь...
На редкость плотной была тишина в этом уединенном доме, уединенном дворе. Особенная, непереносимая...
— Идемте, — повторил Никритин. — Хоть приемник включим.
Кадмина отвела взгляд, помедлила. Потом, словно очнувшись, словно что-то додумав про себя, прихватила пальцами стаканы, подхватила бутылку.
Вкрадчиво, золотисто постукивали настенные часы в комнате Таты. Приглушенно звучал приемник из гостиной: передавали старинный мексиканский вальс Розаса «Над волнами». Рокотали, выговаривали мелодию валторны. Музыка — словно из далекого парка...
Кадмина сдвинула ширму. Из трех гейш осталась одна. В розовом кимоно. С зонтиком.
Опасливо оглянувшись, Никритин сел на белое покрывало кровати. Откинулся к стене, вытянул ноги.
Тата переставила коньяк на низкую скамеечку возле кровати, налила в стаканы. Взглянула темно, незряче. Не дожидаясь Никритина, запрокинула голову — пила, двигая горлом. Выдохнула и села с размаху рядом, качнув Никритина. Тоже откинулась, тоже вытянула ноги. Закурила. Смотрела перед собой. Против обыкновения — неразговорчивая. Никритин скосил глаза: «Все еще не в себе. Будто птица, готовая взлететь». Что-то невнятное, неуловимое задело сознание, словно мечущаяся летучая мышь мазнула крылом. «Было бы подло уйти». Всплыло в памяти лицо Рославлевой — скованное вниманием, как у человека, пытающегося раздвинуть створки раковины, заглянуть — что там, внутри. «Нет, в самом деле, было бы подло...» Он сидел и смотрел на гейшу — теперь одинокую, вечно танцующую, чужую в этой комнате. Играла музыка, крошилась тишина, уходил неуют.
— Я не уйду, Тата... — сказал он, подняв стакан и разглядывая на свет. — Гоните — не уйду...
И он остался.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Среди ночи проснулся.
Тишина. Жара.
Приподнялся на локте, смотрел на нее.
Голубоватое лицо. По-детски нахмуренное и кроткое. Лицо царицы Нефертити...
И все загорелое тело — голубоватое в свете ночи. Черные тени под опавшими грудями, в мускулистых складках живота. Длинные, как рыбы, голубоватые ноги...
Тяжело и тягуче свисал с ширмы халат...
Он опустил голову, облизал шершавые губы. Сердце билось ровно, но какими-то натужными толчками, как после долгого бега, когда кровь гудит в ушах. Он вжал голову в подушку и слушал свое сердце...
Солнце передвинулось. Лицо Таты уходило в тень. Никритин откинул волосы и опустил руки.
— Я больше не могу... — воспользовалась Тата передышкой и сползла с подоконника.
Никритин обессиленно кивнул. Кажется, вконец замучил и ее, и портрет...