85. 1. Приклони, Господи, ухо Твое и услышь меня, ибо я беден и нищ.
Похожий на состарившегося Сизифа, по моему детству и ранней юности бредет сгорбленный Песочник с мешком на плечах. Он обходит город, торгуя тончайшим песком, который добывает в верхнем течении реки Миляцки, в сокровенных местах меж скал; просеяв его сквозь сито, сушит и разносит по домам, зарабатывая таким образом кое-какую мелочь на пропитание. Никогда мы не слышали, чтобы он произнес хоть единое слово, кроме тихого «спасибо». Тетка, приобретя котелок песка, впускала его на кухню, где он сжимался на стуле, чтобы стать как можно неприметнее, и давала чего-нибудь поесть здесь и что-нибудь с собой, а мы смотрели на него как на божьего человека, который, словно ветхозаветный король, переодевшийся в нищего, приходил испытывать искренность нашей доброты. Хозяйки в то время мыли посуду щелоком, прокипятив в воде золу с небольшим количеством каустической соды, которая разъедала руки. Но прежде чем воспользоваться щелоком, они оттирали казаны для варки повидла и мыла, медные тазы и сковородки речным песком, который лучше всего удалял нагар открытого огня. Песок времени, словно через живые часы, тек сквозь старческие ладони, знаменуя близкое начало эпохи синтетических моющих средств. Похоже, легчайшая струйка песка ценой в полушку практически бесшумно засыпает тонким слоем мои воспоминания о тех временах.
40. 2. Блажен, кто помышляет о бедном [и нищем]! В день бедствия избавит его Господь.
Целых четыре военных года бродит, как проклятый, по Сараево городской сумасшедший Никола Тяжкий Работник, и все, о чем никто в городе не смеет даже прошептать, приписывают ему. Так трагическое время создает своего мифического героя из душевнобольного бедняка Николы, довоенного столяра, у которого от прежнего ремесла осталась только деревянная рейка, которую он судорожно сжимает худой костлявой ладонью – пошепчется с ней, взмахнет, потрясет с угрозой, не прерывая одному ему известный бесконечный монолог, полный бешеного клекота.
Тощий и долговязый, вроде кузнечных клещей, этот сорокалетний мужик одет в брошенный кем-то фрак с короткими рукавами, подвязанный веревкой. На коротко остриженном черепе у него пыльный полуцилиндр на два номера меньше положенного. Из рукавов выглядывают посиневшие уродливые кисти, а грудь украшают разные значки, жетоны и награды, собранные на какой-то свалке. Никола Тяжкий Работник, о котором говорили, что он был прекрасным столяром родом откуда-то из Чехии, поспешно шагает сквозь мои молодые годы, почти летит, не касаясь грешного сараевского асфальта, словно волшебник, который все может и все смеет. На широкой площади между новой православной церковью и Маркалой немцы сразу после прихода воздвигают высокий обелиск и венчают его свастикой с сидящим на ней огромным серым орлом с распущенными крыльями. Никола ходит вокруг него и машет рейкой, провозглашая во весь голос, что «хлеб будет, если только эта ворона из Сараево улетит!». В городе есть еще два знаменитых сумасшедших – Мушан, который со всей силой бьет себя руками по голове и кричит во весь голос: «Ей Богу, умер!», и глупый Лазар, с которого во время сна кто-то постоянно снимает башмаки без шнурков, – однако Никола Тяжкий Работник в любом случае самый знаменитый.
Сараевская легенда гласит, что в последний год войны его убили немцы: увидев, как они маршируют совсем как оловянные солдатики, Никола изо всех сил крикнул: «Хальт!». Выдрессированные, какими их Бог и создал, немецкие солдаты остановились как вкопанные. «Только мы с Гитлером и можем вас остановить!» – ощерился Никола Тяжкий Работник, продемонстрировав беззубый рот, и рухнул, скошенный очередями из «шмайсеров» на берегу Миляцки, неподалеку от моста Гаврилы Принципа, заплатив головой за последнюю шутку. Однако, скорее всего, его порешили освободители Сараево, на которых он тоже ругался, а в новые времена юмор такого рода не пользовался большим успехом. Но, как бы оно ни случилось, с исчезновением Николы Тяжкого Работника город сам как бы остановил собственную сумасшедшую карусель, которую сдвинули с места и разогнали эти благородные безумцы.
Говорят, однажды Иво Андрича спросили, правда ли, что в боснийской провинции, как и прежде, все еще есть обязательные городские сумасшедшие, на что он ответил, что теперь в каждом из городков есть по одному умнице!
Так вот, граждане этого маленького Вавилона перемешавшихся народов и верований жили вместе, потому что должны были жить и выживать, мусульмане рядом с сербами и хорватами, евреи, словно одинокая стая испанских птиц, небольшая армянская колония – многочисленное семейство мелких торговцев. Болгары, знаменитые огородники широкого Сараевского поля, неизвестно как попавшие в этот город, чехи – в основном машинисты и музыканты, венгры – землемеры и пивовары, некогда застрявшие здесь во время последнего отлива ослабевших австро-венгерских волн, малочисленные настоящие турки с экзотическими, декадентскими лицами и достойным поведением, которых предки, отступая назад, в Малую Азию, забыли в этой влажной и сумрачной котловине. Жили здесь и «царские» русские, бежавшие от Октябрьской революции в Королевство Югославия (врачи, офицеры и балерины), и еще тысячи иных пришельцев – крестьяне, самостийно спустившиеся с гор вниз, в город, чиновники Австро-Венгерской монархии и прочие люди самых разных судеб и происхождения. Каждый из них, сам того не осознавая, лелеял старинные традиции своего народа и своей веры – и наследовал подозрительность и нетерпимость, врезавшиеся в вековую историческую память. Их ненависть, подавлявшаяся в течение долгих периодов времени, моментально вспыхивала, как только складывались подходящие обстоятельства – перевороты, кризисы и войны. Тогда статисты, занятые в этих спектаклях, сбрасывали маски, поверив, что в истории наконец-то пробил их час. И все эти народы и вероисповедания занимали одну либо другую сторону, формируя временные союзы, чтобы выиграть время; так мусульмане во времена Независимой Державы Хорватской становились «хорватскими цветами», а белые русские надевали униформу со свастикой, в то время как сербам, цыганам и евреям в этих драмах обычно доставались роли жертв.
Существуя вроде бы вместе и на первый взгляд дружно, каждый в отдельности чувствовал себя отрезанным от прочих. Мусульмане так и не сумели расстаться с зеленой мечтой об Оттоманской империи, да и сербы не забывали, кто именно уничтожил прежнее царство, берега которого омывали оба медитерранских моря. Хорваты продолжали жалеть о том, что проникновение католицизма в глубину Европы остановил Предимарет – непреодолимая граница, перед которой замерли серые многоэтажные дома и гостиницы, а за ней расцвели домишки и крытые рынки под черепицей и мечети. Сефарды никогда не забывали свою испанскую родину, из которой были изгнаны и последние следы которой они хранили в домашних обрядах и языке; армянам сердце не позволяло забыть погромы, во время которых турки вырезали их предков, и даже последний чех-гобоист из оперного оркестра считал себя обиженным, потому что играть приходилось в этой балканской дыре, а не в пражском «Дивадле».
Тем не менее нас, детей, привлекал своей таинственностью закрытый исламский мир, который мы видели только снаружи, с улицы. С позиций нашей чахлой гражданственности он казался нам живописным, загадочным и чувственным; мы не были вхожи в дома наших лучших друзей магометанской веры, да нас никогда туда и не приглашали, однако иногда удавалось заглянуть в них сквозь окна, зарешеченные деревянными рейками-мушебаками, во дворы, прячущиеся за высокими глинобитными или кирпичными стенами и воротами с колокольчиками. Дворы мостили белыми округлыми булыжниками, старательно выпалывая прорастающую меж ними траву, зачастую в них устраивали шедрваны – небольшие фонтанчики, и высаживали цветы. Женщины прятались от наших взглядов – мы замечали лишь трепет их юбок из пестрого шелка. Мы обедали за столами, ели из тарелок, пользуясь столовыми приборами-эсцайгами (Esszeug), в то время как они сидели «а ля тюрк» за низкими столами-синиями, на коврах, и пальцами макали кусочки лепешек в общую мелкую миску из глазурованной керамики. Их отцы были непререкаемыми владыками в семьях. Во время поста «рамазан» наши ровесники строго придерживались запретов на употребление пищи и воды в дневное время. В школе они ничем не отличались от нас, православных и католиков, разве что были обрезанными и говорили чуть мягче нас, зачастую не отличая мягкое «ч» от твердого, да и клялись не по-нашему, заявляя: «Дина мне!».