Гай налил себе еще вина и озадаченным голосом сказал:
— Не выношу этих звуков.
— Знаю. Как только он их издает?
— Может, сделать немного потише?
— Нет. Я слушаю, когда отойдет мокрота.
Этим вечером они были одни. Но они не были одни. Мармадюк присутствовал в электронном виде: сдвоенные экраны телесистемы замкнутого контура тряслись и шипели, воспроизводя его гнев. Такие же сдвоенные экраны имелись на каждом этаже, почти во всех комнатах. Порой их дом походил на аквариум, полный Мармадюков. Гай вспомнил обо всей видеоаппаратуре в квартире Николь (зачем ей все это было нужно?), а потом стал думать о своей собственной аппаратуре, о том, как он и его жена игриво боролись с этими кабелями и пистолетными рукоятями в первые месяцы после рождения Мармадюка, накручивая десятки и сотни метров того, как Мармадюк бешено орет в манеже, как Мармадюк бешено орет в парке, как Мармадюк бешено орет в бассейне. Вскоре они перестали утруждать себя этим. В конце концов, почти никакой разницы и не было между домашним кинотеатром и этим монитором, который выдавал им картину того, как Мармадюк бешено орет, по сути, двадцать четыре часа в сутки. А когда сдвоенные экраны не показывали картинок (снятых с двух различных ракурсов) того, как бешено орет Мармадюк, то же самое выдавал им сам Мармадюк — вживую.
Пока он так размышлял, на фоне невразумительных страдальческих воплей младенца накопилось необычайно долгое молчание. Молчание это имело форму туннеля. Гаю казалось, что из этого туннеля нет никакого выхода, совершенно никакого — кроме полного признания. Или вот еще что…
— Мы могли бы завести еще одного ребенка, — сказал Гай, с серьезностью глядя на супругу.
— …Ты что, с ума сошел?
Брови Гая поднялись и снова опустились — как будто встал и сел обратно угрюмый ученик. Это правда, им очень настоятельно советовали — множество раз, в различных клиниках и консультациях, в Женеве, в Лос-Анджелесе, в Токио — отказаться от возможности завести второго ребенка или же отложить ее на неопределенное время, по меньшей мере, пока Мармадюку не исполнится четырнадцать (а к этому времени Хоуп, ко всему прочему, будет пятьдесят один). Специалисты-миллиардеры и нобелевские лауреаты всегда предупреждали их о том, что появление нового члена семьи должно оказать на Мармадюка самое неблагоприятное воздействие. Ни у кого не достало жестокости предположить, что второй ребенок может оказаться в точности таким же, как первый.
— А если он будет таким же, как Мармадюк? — сказала Хоуп.
— Не говори так. О боже… Что он сейчас делает?
— Добивается, чтоб его стошнило.
— Но ведь он засунул туда весь кулак!
— У него не получается.
Гай посмотрел на Хоуп — удивленно и ободряюще.
— От чая он давно уже избавился. И от молока с печеньем тоже. Теперь у него одна надежда — мокрота.
— Но его не тошнило после ленча. Ненавижу этот звук… Или тошнило?
— Да — его вырвало на Мельбу. А потом он укусил за язык Феникс. Довольно глубоко. Надеюсь, она не позволила ему снова целовать себя по-французски.
Гай испытывал неловкость, когда думал о политике Хоуп по отношению к Мармадюку и поцелуям. Обслуге позволялось целовать Мармадюка. Но французские поцелуи позволялись только самой Хоуп.
— Мне пришлось позвать Терри.
— Терри!
Гай испытывал еще большую неловкость, когда думал о Терри — о его туфлях на платформе, о его грубой фуфайке.
— Терпеть не могу Терри.
— И я тоже. Я зову его только в самом крайнем случае. И даже у него был довольно-таки обалделый вид.
Гай опустил взгляд и улыбнулся — не болезненно, но удивленно. Он любил Мармадюка. За Мармадюка он с радостью принял бы смерть. Он умер бы за Мармадюка, и не на следующей неделе, не завтра, а теперь, прямо сейчас. Он любил Мармадюка, несмотря на ясное, постоянно освежаемое осознание того, что у Мармадюка нет свойств, достойных любви. Мармадюк никому не доставлял удовольствия, за исключением тех мгновений, когда спал. Когда он спал, можно было смотреть на него и благодарить Господа за то, что он не бодрствует.
— Ах да, — сказала Хоуп. — Леди Барнаби. Она онемела.
— В буквальном смысле?
— Ну. С тех пор, как вернулась. Шок.
— Вот так ужас…
— Знаешь, на кого ты похож? — сказала Хоуп. — На отшельника.
Гай пожал плечами и посмотрел в сторону. Казалось, он не имел ничего против такого сравнения. Но потом он снова перевел взгляд на Хоуп: та сосредоточенно его разглядывала. Его испугал этот пристальный взор. Он напрягся, готовясь к худшему.
— Не на того отшельника, что живет в хижине, — медленно продолжила она. — Где-нибудь на Оркнейских островах или вроде того. На отшельника, который живет в роскошном отеле, в Лас-Вегасе. На этакого убогого маньяка, у которого целая куча денег и который никогда никуда не выходит. На типа, в спальне у которого сооружен алтарь в память о какой-нибудь умершей жирной кинодиве…
Гай продолжал заниматься своим камбоджийским делом — издалека, на ощупь пытался он найти Малыша и Энь Ла Гей, перемещенных лиц. Каждое утро он совершал множество телефонных звонков из своего офиса (это была единственная причина, по какой он туда ходил) и уже обращался просто по имени ко многим из незримых своих собеседников — представителей различных телефонных сообществ: Американского Комитета по делам беженцев, Британского Совета по делам беженцев и Управления по приграничной стабилизации при ООН. Когда он сидел там, выслушивая бесконечные военные истории, его безвольные пальцы то и дело тянулись ко лбу. Гай вырос в ту эпоху, когда каждый так или иначе знаком с разного рода зверствами; как и всякий другой, он был до изнурения приучен к печальным картинам, к жалким позам умерших. Но им никогда не показывали Камбоджу — страну-мученицу, нацию, удвоенные страдания которой застил непроницаемый черный занавес, укрывала наглухо захлопнутая дверь. Эта тьма оказывала на озабоченное тамошними событиями воображение некий порнографический эффект. Невозможно было не слышать возбуждения в голосах, излагающих все эти камбоджийские истории. Гаю прислали копии спутниковых фотографий, и он собственными глазами видел силуэт смерти: картина, похожая на схематичное изображение пчелиных сот, явно представляла собою ландшафт, от края до края полный человеческих черепов. Он тоже ощутил возбуждение, прилив мальчишеской мужественности, который в его случае вскоре отхлынул, обратившись в сдерживаемую тошноту. Вид боен со спутника — человеческая смерть, какой она могла бы предстать глазам некоего бога. Вера Гая, подобная слабо поблескивающей реликвии (сравнимой, быть может, с медальоном, когда-то принадлежавшим его покойной матери), на какое-то время сильно потускнела — ведь совершенно невозможно допустить существование чего-то такого, что может вынести столь основательное вычитание человеческих тел. Если забрать жизнь, то останется только анатомическая мука отдельного черепа. «Я был там на протяжении всех восьмидесятых, — пророкотал ему американец из УПС при ООН, один из телефонных призраков, поставлявших ему информацию. — Есть у меня для вас один образ. Готовы? — Страстное нетерпение, даже алчность слышны были в его голосе. — Детский протез, искусственная нога в шлепанце, марширующая на войну. Это Камбоджа, приятель. — Гай торопливо покивал, как бы для того, чтобы расположить к себе собеседника. — И оттуда нет выхода».