До его дома было рукой подать; эти несколько кварталов они проехали за пару минут. Диди выключила двигатель и уже взялась за ручку дверцы, но Дункан ее остановил:
— Не надо заходить.
— Обязательно зайду.
— Со мной все будет в порядке. Я не стану больше пить. Обещаю, — прибавил он в ответ на ее скептическую гримаску.
— Ладно, верю. Но ты уверен, что тебе не нужна компания?
— Абсолютно.
— Поиграй на пианино.
— Я не играю на пианино.
— Верно, — улыбнулась она.
Он тоже выдавил из себя улыбку; получилась не улыбка, а просто растянутый рот.
— Попробуй отдохнуть немного. Увидимся утром.
— Только не в самую рань, — нахмурился он. Открыл дверцу и вышел.
По сточным желобам вдоль тротуара бежали настоящие реки. Он перешагнул через стремительный поток, прошел по дорожке. Поднялся на крыльцо и открыл дверь. Повернулся, махнул Диди рукой. Она посигналила в ответ, потом уехала. Дождь лил ей вслед.
Войдя в дом, Дункан включил лампу на столике и сразу прошел в кухню, чего обычно никогда не делал. Но, войдя туда, он так и не смог заставить себя поесть. Голода он не чувствовал. Пить тоже не хотелось, хотя виски, выпитый в «у Смитти», не затуманил его мозг так, как хотелось.
Не обращая внимания на воду, стекавшую с него на коврики и доски пола, он вернулся в гостиную, постоял в центре комнаты, как будто оказался здесь впервые. Потом огляделся, пытаясь различить в обстановке что-то родное. Впервые в жизни он с невероятной отчетливостью понимал, что он один.
Можно было позвонить родителям. У них всегда находилось для него время, всегда были наготове нежность, молитва, слова поддержки. Они всегда делились с ним бесценной любовью. Но он не смог бы рассказать им про все. Не сейчас.
Диди в мгновение ока примчалась бы обратно. Она ведь сама хотела остаться с ним. Но он не мог затягивать ее в это болото вины и самобичевания. И потом, он был с ней не до конца честен.
Он признался, что занимался с Элизой любовью.
Но утаил, что любит ее.
Он посмотрел на пианино. Никакого отклика в душе. Зато скамеечка перед ним мучительно напомнила то утро, когда Элиза присела на нее, умоляюще глядя на него своими прекрасными глазами. Которые одинаково легко манили, завораживали — и лгали.
Не в силах сопротивляться, он сел на край, на котором сидела тогда она. Мысль о том, что она не сказала ни слова правды, ни разу не поступила честно, терзала его. Ни разу. Хуже того, он боялся, что все было задумано Савичем, что она действовала по его указке. И в той жаркой схватке с Дунканом на старом диване все прикосновения, все выражения лица, каждый вздох были просчитаны заранее.
Откровенно говоря, эта низость была во вкусе Савича. Если бы он пристрелил его так же, как Фредди Морриса, это было бы слишком очевидно и Савича легко могли поймать.
И потом, пуля в голову — способ слишком обыденный. Для Савича гораздо приятнее подослать к нему Элизу, а потом устроиться поудобнее и весело наблюдать, как очарованный ею Дункан нарушает все значимые моральные нормы, жертвует своей честью, карьерой, самоуважением, всем, что для него важно, и медленно и неотвратимо приближается к окончательному падению.
Великолепный план.
Он склонил голову ниже и попытался произнести покаянную молитву, но из саднящего горла вырвались только сухие, резкие рыдания. Он хотел бы заплакать, но что ему было оплакивать? Свою растраченную нравственность? Или Элизу? Какое право имел он оплакивать то, чем он никогда не владел, а значит, и потерять не мог? Элиза была потеряна для него навсегда.
Он просто потерял себя.
Так он просидел долго, но к клавишам так и не притронулся. Наконец он встал, выключил лампу и в темноте, на ощупь, стал подниматься по лестнице. Окно на крыше, залитое струями дождя, бросало водянистый отсвет на стену, словно та плакала. Он остановился на площадке, дотронулся до печальных струящихся теней на обоях и вошел в комнату, щелкнув выключателем, когда переступил порог.
Она стояла в углу между кроватью и окном.
Он закричал — от смеси неверия, потрясения и ярости. И радости. Она была жива!
Инстинктивно он выхватил из кобуры пистолет, встал в стойку и направил дуло прямо на нее.
— Брось плащ, лицом к стене, руки над головой.
— Дункан…
— Делай, черт тебя побери! — заорал он. — Или, богом клянусь, я тебя пристрелю.
Элиза уронила на пол дождевик, который держала, перебросив через локоть, и, подняв руки, повернулась к стене.
Сделав над собой немалое усилие, он закрыл рот и постарался дышать спокойнее. Но как было сдержать бешено колотившееся сердце?
— Двадцать второй калибр у тебя? — Что?
Не опуская пистолета, он подошел к ней и торопливо обыскал сверху донизу: пробежал ладонями по бокам, от подмышек до лодыжек, по внутренним швам джинсов и вокруг пояса. Убедившись, что она не вооружена, он отошел к ночному столику и взял телефон. Кнопки запищали, когда он стал набирать номер. Элиза обернулась.
Выбросив вперед руку, она жестом остановила его:
— Не звони никому. До тех пор, пока я все не объяснила.
— Ты еще все объяснишь.
— Дункан…
— Не называй меня так! Я тебе не Дункан. Я — детектив, который засадит твою задницу в тюрьму, и больше никто.
— Я в это не верю.
— Придется.
— Тебе незачем держать меня под прицелом.
— Наполи и Троттеру ты наверняка говорила то же самое — и вот что с ними случилось. Как ты сюда вошла?
— Я слышала, как ты ходишь внизу. Ты плакал?
— Как ты сюда вошла?
— Окно на первом этаже не было заперто. Я понадеялась, что ты забыл включить сигнализацию. Почему ты плакал?
Он снова пропустил этот вопрос.
— Сотни мужчин и женщин сбились с ног, разыскивая тебя по всему юго-западу. Пресса подняла немыслимую шумиху из-за твоего падения с моста. Уверен, ты досыта насладилась вниманием к своей персоне.
Она развела руки в стороны:
— Я похожа на человека, который весело проводил время?
Здесь она была права. Выглядела она ужасно.
— Что у тебя с волосами?
— Когда инсценируешь собственное самоубийство, первым делом надо изменить внешность.
Прическа ее выглядела так, словно она обрезала волосы тупым кухонным ножом. Короткие острые пряди пучками торчали в стороны, словно панковские «ирокезы». И к тому же были выкрашены в темно-каштановый.
Вместо прежних дорогих нарядов она была одета в слишком просторные для нее джинсы и рубашку. Судя по виду, купленные на блошином рынке. На ногах — обычные тряпочные кеды. Никакой тебе бирюзы. Вдобавок грязные и промокшие.