— Эликсира осталось совсем мало — в эти тяжкие времена мне пришлось использовать его для поддержания духа и тела, но, прослышав о твоих талантах, я не устоял. Только человек, подобный тебе, сможет оценить то, чему вскоре станет свидетелем! Остатки эликсира я приберег, чтобы ты увидел творимые им чудеса!
Монах медлил, разрываясь между нежеланием впускать нас и стремлением узреть великое чудо. Наконец он что-то сказал прислужнику, и вскоре мы услышали скрежет цепей и замков.
— Входите, но не дальше сторожки. Я не хочу, чтобы дамы видели... — Он запнулся, уставясь на мой шрам.
Мне с трудом удалось удержаться от кривой ухмылки. Да уж, вряд ли созерцание багрового шрама и пустой глазницы могло усладить чей-то взор.
Зрелище, представшее нам за воротами, изумило бы всякого. После разоренных деревень и городов, сгнивших посевов и голых веток Волюптас казался грезой измученного голодом страдальца. Ухоженные плодовые деревья и огороды готовились зазеленеть при первых весенних лучах; полянки, окруженные зарослями ромашек и чабреца, ожидали влюбленных парочек; оросительные каналы с чистой водой, без сомнения, кишели рыбой; белые голуби, наверняка обитающие в обустроенных голубятнях, важно клевали семена. Все здесь радовало глаз, все кричало об удовольствиях. Этот мир словно существовал вне времени.
Нам, однако, не позволили долго любоваться усадебными красотами. Монах повел нас в небольшое каменное строение неподалеку от ворот. Спустя несколько минут к нам присоединилась группа мужчин в роскошных одеждах, отороченных мехом. Только богатым дозволялось размышлять над возвышенными материями среди здешнего великолепия. Монах знал свое дело: проповедуй удобства богатым — и будешь жиреть; вещая о преисподней беднякам — подохнешь с голоду вместе с ними.
Зофиил велел принести ему маленькую медную жаровню и немного угля и устроил целое представление, пробуя деревяшкой и лезвием ножа, достаточно ли прогрелась жаровня. Затем он водрузил на жаровню маленький тигель и с показной торжественностью вылил внутрь три капли прозрачной густой жидкости. Кверху поднялось белое облако густого дыма. Зофиил поднял тусклый кусочек свинца.
— Внимание! — воскликнул он.
Все подались вперед. Кусочек свинца упал в тигель. Дым из серого стал пурпурным и наконец почернел. Зрители затаили дыхание. Наконец дым очистился.
— А теперь смотрите сюда!
Что-то блеснуло в бледных лучах послеполуденного солнца. Раздался всеобщий вздох. Зофиил велел монаху протянуть руку и вытряхнул в его пухлую ладонь золотой самородок, формой и размерами полностью совпадающий с кусочком свинца.
Хотя даже самородок не заставил обитателей усадьбы расстаться с баррелем пшеницы, в лагерь мы вернулись с большим бочонком вина и овцой, которую привязали за повозкой. На подобную щедрость мы и не рассчитывали!
Мое место на козлах было рядом с Зофиилом. Фокусник излучал самодовольство, а из его глаз исчезло затравленное выражение, которое появилось после страшной смерти Жофре. Зофиилу снова удалось облапошить толпу, и к нему вернулось былое высокомерие.
— Золото в сером воске, верно? Нагреть воск и, когда он прогорит, предъявить невеждам самородок. Умно, ничего не скажешь!
Зофиил приложил руку к груди, с изяществом принимая комплимент, затем огрел лошадь кнутом, понуждая торопиться. Ксанф не обратила на это внимания.
— Если у тебя было золото, почему ты сразу не предложил его в обмен на еду? К чему эти ужимки и кривляния?
Тонкие губы Зофиила раздвинулись в ухмылке.
— Ты теряешь хватку, камлот. Зачем этим богачам мое золото? Все равно на него ничего не купишь. А вот за доказательство своей правоты они готовы раскошелиться.
— Так ты наконец понял, что продаешь людям надежду? Неужто мои уроки пошли впрок?
Зофиил рассмеялся и снова хлестнул лошадь кнутом. Давно он не выглядел таким самодовольным.
— Нет, камлот, не надежду. Надежда — удел слабых. И когда ты наконец это усвоишь? Надеяться — значит довериться другим и неминуемо стать жертвой предательства или разочарования. Не надежда нужна им, камлот, а уверенность. Знать, что ты прав, не мучиться сомнениями. Вера в собственную правоту — вот что дает человеку силу добиваться своего в этом мире и в ином.
В ту ночь мы остановились в овраге под хижиной знахарки. Мы развели костер, и Зофиил зарезал овцу. Он знал толк в этом деле. Резкий взмах ножа — и овца с перерезанным горлом рухнула, словно подкошенная. Кровь Зофиил собрал в миску. Вдвоем с Осмондом они освежевали тушу и извлекли внутренности. Наригорм помогала им — сидя на корточках, она складывала дымящиеся багровые кишки в ведро.
Знахарка велела скормить печень и сердце Аделе, поэтому мы набили ими рубец, добавив туда почки и потроха, и сварили в крови вместе с головой и копытами. Голень мы собирались поджарить на вертеле. Остатки туши завернули и закинули на крышу повозки — подальше от собак и лисиц. В холодную погоду туша могла храниться несколько дней.
В уплату за травы мы решили поделиться со знахаркой жареным мясом и вином. Мне не хотелось возвращаться в хижину, поэтому идти вызвался Зофиил.
Быстро упала тьма, воздух остыл. На темно-синем небе высыпали звезды. С одной стороны нас защищала река, с другой — зажженные полукругом костры. Мы сидели под холодными звездами, уплетая жареное мясо и обсасывая копытца, пропитавшиеся густой мясной подливкой. Давно уже еда не казалась нам такой сытной. Вскоре животы наши раздулись, но мы еще долго не могли остановиться и с жадностью высасывали из костей нежный желтоватый мозг.
Адела, хоть и выглядела по-прежнему изможденной, заметно повеселела. Ребенок заснул у нее на руках. После нескольких ложек снадобья глазки младенца уже не казались такими запавшими, а кожа разгладилась.
Назвали ребенка Карвином, что означает «благословленная любовь».[11]И хоть он родился слабеньким, родители не спешили давать ему имя. Даже если бы мы могли думать о чем-нибудь, кроме изувеченного тела Жофре, никому и в голову не пришло бы назвать невинное дитя в день похорон, навсегда связав его имя со смертью.
Имя Карвин придумала Адела. Осмонд только печально улыбнулся, но с тех пор ни разу не обратился к сыну. Он никогда не брал младенца на руки, даже если тот плакал. Теперь он не сидел вечером у костра, обняв Аделу, но держался поодаль, словно Иосиф на картинах, изображающих Рождество. Осмонд по-прежнему готов был защищать и оберегать жену и сына, но больше не считал их частью себя.
Мне не хотелось выдавать Аделу и Осмонда остальным. Увидеть в глазах Родриго или Сигнуса отвращение было бы слишком больно. Да и могли ли мы запретить этим двоим любить друг друга? «Кость от кости моей» — разве не так называл Еву Адам?
Только кроха Карвин вызывал слабую улыбку на лице Родриго. Когда Адела засыпала, он часто брал малыша на руки и нежно баюкал. Глаза его теплели, и мне казалось, что я снова вижу прежнего Родриго.