Истина часто бывает сокрушительным орудием агрессии. За истину можно солгать и даже убить.
Признаю ложь за условие, от которого зависит жизнь.
Пролог
— Решено. Зароем ее живьем, а в рот засунем железные удила. — Трактирщик сложил руки на груди, радуясь, что хоть в чем-то удалось сговориться. — Железо остановит проклятия. Железо, оно от всего защитит. Лучшее средство от порчи, не считая святой воды. Святая вода, знамо дело, надежнее, да где ее взять, по нынешним-то временам. Сгодится и железо.
Его жена фыркнула.
— Рассказывай! На каждой двери в деревне, на каждом ставне висят подковы, а что проку? С тем же успехом можно вешать куриные перья!
Муж сердито ответил:
— Но ведь удила не дадут ей нас проклясть, верно? Железо не железо, главное, чтобы молчала.
— А если она не умрет? — жалобно спросил трактирный слуга. — Вдруг она вылезет из земли и придет к нам среди ночи?
Он в страхе взглянул на дверь, как будто туда уже скребутся.
— Может, сперва вбить ей в сердце бузинный кол? Тогда будем точно знать, что она неживая.
— Кости господни! Ты будешь вбивать в нее кол, пока она на тебя смотрит? Давай-давай!.. Я точно не буду.
Слуга — совсем еще мальчишка — изо всех сил затряс головой и съежился на табурете, словно боясь, что сейчас ему дадут в руки кол и велят исполнять сказанное.
Тяжело вздохнув, трактирщик оглядел соседей — мужчин и женщин, сидящих на скамьях в полутемном помещении. Снаружи только начинало смеркаться, но дверь была замкнута на щеколду, ставни — плотно затворены. И то и другое скорее по привычке, чем из необходимости. Запрешься — и на душе спокойнее. Хотя ей засовы не помешают проведать об их намерениях, а что до случайного путника — никто, кроме самоубийцы, и на десять шагов не приблизится к наглухо закрытому дому, как бы ни проголодался с дороги.
У трактирщика были все причины торопиться. С делом надо покончить дотемна. К ней и при свете дня подступиться страшно, а уж ночью, когда между тобой и ее властью — только свеча... Да от этого у самого что ни на есть храбреца душа уйдет в пятки, а трактирщик после двадцати трех лет брака не обольщался насчет своей храбрости.
Голос кузнеца зазвучал раскатисто и гулко из любимого уголка, где тот сидел, не помещаясь массивным задом на истертой скамье.
— Удила в рот и свяжите покрепче, засыпьте на локоть, а как задохнется, я вгоню в землю железный прут. Уж тогда-то она не встанет. — Он почесал о стену блошиный укус на спине. — Как луна выйдет, так и сделаю — тогда-то ее душа останется в могиле.
Кожевник отхлебнул эля и утер рот рукой.
— А я слыхал, есть только один способ: отсечь голову лопатой могильщика — конечно, уж после того, как испустит дух.
— Так убивают упырей, а она — не упырь, по крайней мере, про такое не говорили, — подала голос старуха из дальнего угла комнаты. Ныне дряхлая и слабая, она произвела на свет большую часть обитателей деревни, а многих уже и проводила в могилу.
— Кто знает, кем она обернется после смерти? С ней дело нечисто, сразу видать.
Многие закивали, соглашаясь с кожевником. Это было почти единственное, в чем все сходились. За долгие часы разговора никто не произнес ее имени, даже мальчишка-слуга. При своем малолетстве он понимал, что не все следует называть вслух.
— А по мне, так лучше ее сжечь, — сказала старуха. — Тогда она точно не встанет из могилы.
— Она не еретичка, — возразил трактирщик. — Уж лучше бы так — души еретиков попадают прямиком в ад. Одному Богу ведомо, в кого или во что вселится ее душа — может, в ближайшего человека или дерево, и будет у нас чудище вдесятеро страшнее.
— Отец Тальбот уж знал бы слова, чтобы отправить ее душу в ад, — упорствовала старуха.
— Да, но он лежит на кладбище, или ты забыла? Как и половина деревни, и мы отправимся вслед за ними, коли не придумаем, как ее убить. А поскольку на четыре дня езды не осталось ни одного священника, придется думать своей головой. Хватит спорить, надо покончить с ней до захода солнца. Нельзя оставлять ее в живых еще на одну ночь.
Кузнец кивнул.
— Он прав. С каждым часом сила ее растет.
Трактирщик тяжело поднялся со скамьи.
— Значит, решено, — сказал он. — Зароем живьем с удилами во рту, а потом уж Вильям проткнет могилу железным прутом. Осталось только решить, кто накинет на нее узду.
Он оглядел собравшихся, но все только прятали глаза.
1
ЯРМАРКА
Когда просыпаешься с резкой дрожью, говорят, что призрак прошел по твоей могиле. Таким было и мое пробуждение в Иванов день. Нам не дано провидеть грядущие беды, но тогда меня словно обдало холодом, и зловещая тень промелькнула на краю зрения.
Было темно: самый черный предрассветный час, когда свечи уже догорели, а первый луч еще не пробился в щелочку ставней. Однако дрожь пробрала меня не от холода. Мы лежали так тесно, что не чувствовали сквозняка.
Весь пол и все кровати на постоялом дворе были заняты теми, кто пришел в Килмингтон на ярмарку. В воздухе стояла густая вонь пота, отрыжки, ветров, дыхания, кислого от перепитого вчера эля. Мужчины и женщины храпели и постанывали, когда кто-нибудь, ворочаясь на скрипучих досках, локтем толкал соседей.
Я редко вижу сны, но в ту ночь меня посетил сон, и он не ушел с пробуждением. Мне снились унылые Чевиотские холмы, где Англия и Шотландия сходятся, готовые к бою, снились так ясно, словно я стою там: голые вершины и бурные потоки, дикие козы и сдуваемые ветром грачи, пограничные башни и обнесенные каменными стенами сельские дома. Край, где впервые открылись мои глаза; где когда-то был мой дом.
Он не снился мне много лет, ни разу за все это время моя нога не ступала на его камни. Я никогда туда не вернусь — так было решено в самый день ухода. Долгие годы ушли на то, чтобы его забыть, и мне это в основном удалось. Что толку уноситься мыслями в край, куда тебе нет дороги? И что такое дом? Место рождения? Место, где тебя помнят? Память обо мне давным-давно умерла. А те, кто не забыл, если такие еще живы, вовек меня не простят. И в тот Иванов день, когда сон перенес мою душу в забытые холмы, тело мое оставалось так далеко от них, как это возможно.
Столько лет прошло в пути, что счет им давно потерян. Да и к чему считать? Солнце встает на востоке, садится на западе, и мы говорим себе: так будет всегда. Только мне ли в это верить? Я — камлот, торгую вразнос надеждами и суевериями, крошками обещаний и раззолочеными сказками. И, доложу вам, от покупателей нет отбоя. Я продаю веру в бутылке: иорданскую воду с того самого места, где сошел голубь, косточки невинных вифлеемских младенцев, осколки светильников, которыми запаслись мудрые девы. Я предлагаю волосы Марии Магдалины, рыжее, чем у мальчишки-шотландца, белое молоко Богородицы в ампулах не больше ее сосцов. Раскладываю на лотке почерневшие пальцы Иосифа Обручника, пальмовые ветки из Земли обетованной, волоски того самого осла, на котором Господь въехал в Иерусалим. И мне верят. А как же иначе? Разве шрам на лице не доказывает, что его обладатель побывал в Святой земле и сражался за реликвии с сарацинами?