Шрам не пропустишь: лиловый и сморщенный, как старушечья срака, он растягивает мой нос на полщеки. Дыру на месте глаза зашили, веко с годами съежилось и ушло в глазницу, словно корка на пудинге. Однако я не прячу лицо — что убедительнее докажет подлинность моего товара? Глядите, люди добрые, моя кровь пролилась на улицах Святого града! О, мне есть что порассказать: «Я отсек голову сарацину и вырвал из его святотатственной длани кусок Господних пелен. Я убил пятерых... нет, десятерых, чтобы зачерпнуть воду из Иордана». Разумеется, товар вместе с рассказом обойдется покупателю дороже. Я ничего не отдаю даром.
Всем надо кормиться, и способов прожить столько же, сколько людей. По сравнению с иными мое ремесло пристойное и безобидное. Даже, можно сказать, полезное — я продаю надежду, ценнейшее из сокровищ. Пусть надежда лжива, все равно она удержит человека от желания прыгнуть в реку или принять яд. Надежда — дивный обман, создавать ее для других — дар. И в тот день, с которого якобы все пошло, мне искренне верилось, что создание надежды — величайшее из искусств, благороднейший из обманов. Ах, если бы так!
Тот день многие называют злосчастным. Людям нужен определенный день, как будто у смерти есть час рождения, у гибели — миг зачатия. Итак, злосчастным назначили Иванов день 1348 года — чтоб легче запомнить. В тот день люди и скоты сделались ставкой в божественной игре. Он — точка небесного свода, на которой висят весы ада и рая.
Тот Иванов день родился недужным и зябким в густой пелене мороси. Призраки домов, деревьев и сараев маячили в сером полусвете, словно собирались исчезнуть с первым криком петуха. Однако петух не пропел — не заметил, что рассвело. Птицы молчали. Женщины, спешащие подоить коров и задать корм скоту, бодро перекликались, что дождь скоро перестанет и денек будет погожий, как никогда, но сами себе не верили. Молчание птиц пугало. Все знали, что если птицы молчат в такой день — быть худу, однако никто не решался сказать это вслух.
Дождик, впрочем, и впрямь скоро перестал. Бледное солнце с усилием пробилось сквозь серые тучи. Оно не грело, но жители Килмингтона намеревались, невзирая на погоду, погулять на славу. На лугу звенел смех. Приметы приметами, а сегодня их праздник, и даже на краю пропасти они бы уверяли, что веселятся от души. Со всех окрестных деревень тянулись чужаки — продать и купить, обменять и выклянчить, уладить старые ссоры и затеять новые. Слуги присматривали себе хозяев, девушки — женихов, вдовцы — крепких молодых женушек, а воры — кошельки, которые можно срезать.
У пруда поворачивалась на огромном вертеле выпотрошенная свинья, аромат жареного мяса плыл в сыром воздухе, так что текли слюнки. Мальчик медленно вращал вертел, пинками отгоняя собак, которые прыгали в надежде урвать кусок; они так ошалели от запахов, что не боялись ни огня, ни ударов. Селяне отрезали сочные куски прямо от шипящей туши, рвали их зубами, облизывали пальцы. Даже те, у кого от зубов остались лишь черные пеньки, жадно объедали жир, довольно покряхтывая, когда мясной сок стекал по подбородку. Редкой радостью наесться свежего мяса следовало насладиться сполна, чтобы сытость дошла до последней изголодавшейся косточки.
Стайки босоногих мальчишек носились между судачащими взрослыми, пытаясь отвлечь одетых в красное жонглеров, чтобы те, зазевавшись, уронили булавы. Парни и девушки лежали в обнимку прямо на мокрой траве, не обращая внимания на осуждающие взгляды причетников. Разносчики нахваливали товар. Менестрели играли на дудочках и барабанах, молодежь орала так, что должны были проснуться черти в аду. Все как обычно. Народ спешил натешиться за ярмарочный день, поскольку остальные дни года давали мало поводов для веселья.
Однако даже в этой шумной сутолоке девочку нельзя было не заметить. Из-за волос: не белокурых, а совсем белых, как борода древнего старца. Лицо под снежной копной было бледнее бедер монашенки, брови бесцветные и такие же ресницы вокруг глаз, прозрачных, как рассветное небо. Тонкая кожа на худеньких руках и ногах отливала льдистой голубизной на фоне продубленного шкурья остальных базарных детишек. Но не только странный окрас девочки привлек мое внимание, а и то, как ее били.
Ничего странного в том, что ребенку досталась взбучка: в тот день на моих глазах это случилось раз десять, если не больше. Хворостиной по голым ногам за неловко поставленную корзину яиц, ремешком по спине за то, что удрал без спросу, подзатыльник — просто чтобы не путался под ногами. Все малолетние грешники старались увернуться и вопили так, что взрослые могли не сомневаться: наказание достигло цели. Все, кроме девочки. Она молчала и не пыталась уклониться от ударов, как будто ее охаживают по спине не ремнем, а перышком, чем только сильнее злила своего мучителя. Мне подумалось, что он запорет ее до бесчувствия, но нет — он махнул рукой и отступился. Девочка сделала несколько шагов — нетвердо, однако с гордо поднятой головой, хотя ноги ее подкашивались. Потом она обернулась и посмотрела на меня, как будто почувствовав мой взгляд. Голубые глаза были сухи, словно летний день, в уголках губ таилась улыбка.
Молчание девочки взбесило не только человека с ремнем. Жирный, богато одетый купец, весь красный от злости, тряс кулаком перед его физиономией, требуя вернуть деньги. Слов за шумом собравшейся вокруг толпы было не разобрать, но, судя по всему, торговец в конце концов угомонился и позволил увести себя в таверну. Зеваки потянулись следом. Очевидно, человек с ремнем намеревался залить ярость торговца изрядной порцией хмельного. Тем не менее он не преминул походя отвесить девочке подзатыльник — привычным движением, даже не поглядев в ее сторону. Она рухнула ничком и на этот раз сообразила не вставать, пока они не войдут в таверну, после чего забилась в узкий промежуток между деревом и телегой, села, обхватив колени, и стала смотреть на меня без всякого выражения, как кошка на огонь в очаге.
Девочка была лет двенадцати на вид, босая, в некогда белом шерстяном платье; кроваво-красная лента на шее подчеркивала белизну волос. Она продолжала смотреть, но не на шрам, а в мой здоровый глаз; столь пристальное любопытство отдавало дерзостью. Разумнее всего было бы отвернуться. Происшествие никак меня не касалось. Девчонку за что-то побили, скорее всего — за кражу, и уж наверняка заслуженно. Судя по тому, как она сносила побои, ей такое не впервой.
Уж не знаю, что заставило меня отломить половину пирога и бросить девочке, прежде чем прислониться спиной к дереву и приняться за еду. Здесь было самое место, чтобы утолить голод, затишье среди ярмарочной суеты. Нельзя же есть и не угостить ребенка! Тесто затвердело, как дьяволово копыто, но соленая баранина внутри оставалась мягкой и сочной. Девочка держала пирог обеими руками, словно боялась, что его отнимут. Она молчала, даже не поблагодарила.
Глоток эля, чтобы смочить пересохшее горло.
— У тебя есть имя, девонька?
— Наригорм.
— Так вот, Наригорм, хочешь воровать у таких, как он, надо быть ловчее. Счастье твое, что купец не послал за приставом.
— Я не воровала, — сказала она с набитым ртом.
Мне оставалось только пожать плечами. Она уже доела пирог и сосредоточенно облизывала пальцы. Интересно, когда она ела в последний раз? Судя по настроению хозяина, сегодня ее кормить не будут. Однако слова про то, что она не воровка, походили на правду. Девочка со столь примечательной внешностью не может успешно шарить по чужим карманам. Мне подумалось, что отец, или хозяин, или кем уж там приходится ей человек с ремнем, неплохо заработает, предоставляя ее на часок охотникам до молоденьких девственниц. В этот раз покупатель остался недоволен. Может, она отказала торговцу, а может, он испробовал ее и обнаружил, что не первым вошел в эту дверь. Со временем она научится скрывать свой изъян. Переймет у более опытных женщин кое-какие хитрости и будет неплохо кормиться. Дольше, чем другие представительницы этого ремесла. Даже когда увянет первый цвет молодости; многие мужчины готовы щедро платить женщине, настолько не похожей на остальных.