кулаке платочек.
— Да, вижу вот… а прозрел я из-за тебя, хотел тебя увидеть, искал… Где я тебя только не искал!… Думал, по голосу узнаю — я же тебя не видел, — и стал ходить с коробом, всюду побывал, женские голоса слушал…
— Ты бы узнал мой голос?
— Да нет, наверное…
— Меняется он. Вот хоть я тебя слушаю, а кажется мне, что ты не так разговаривал…
— И ты не так говорила, Мария Текун…
Двуутробец подозвал кума Паскуаля, и тот подошел познакомиться.
— Иди сюда, кум…
— Мы с ним бутыль крестили! — весело объяснил Паскуаль. — Вы не думайте, сеньора, больше у него детей не было…
— Значит, и я вам кума…
— А то как же! Кумушка…
— Раз мы крестили большую бутыль, — вмешался Двуутробец, лопаясь от радости, — она тебе не кума, а кумища.
— Что ж, тогда и ты мне кумище…
Спускался вечер. Менялся цвет моря, менялся цвет неба, алели облака, тихо и важно входили в закат стройные пальмы. Горизонт сразу стал темно-лиловым, и на нем иногда появлялись точки кораблей. Бутылочно-зеленые воды углублялись в себя, и от этого еще таинственней казался миг сомнения, предшествующий темноте.
Уже обо всем поговорили и обо всем помолчали. Сына решили не выкрадывать — слишком опасно.
Когда старая женщина прощалась с сыном, челюсть у нее дрожала, а губы дергались. Мария Текун не хотела плакать, чтобы не огорчить своих мужчин. Часто мигая, она сморкалась трясущейся рукой. Тряслось все — и веснушки, и перекошенный горем рот, и веревки кос, и пустые груди. Мария Текун уткнулась сыну в плечо. «Вернусь. Хорошо, есть что продать. Шесть свиней привезла. Заколем их завтра, и вернусь». Сказала она все это или подумала?
Подошел Ничо Акино с хозяйкиными часами в руке напомнить гостье, что пора им на берег. Они вошли в лодку, он — с грузом свертков, она — с грузом печалей, и лодочник поднял весло. С земли дышало зноем, но легкий прохладный ветер прорезал духоту. Волны мягко плескались в тихой и теплой бухте, окруженной черными пальмами, словно большая лужа золотистого скипидара.
Ничо Акино спросил молчаливую спутницу, которая казалась неприветливой, хотя кроткие слезы высыхали на ее щеках:
— Почем свиней продадите?
— Не знаю… Если маис тут не очень дорог, возьму побольше… Вообще-то нынешний год свиньи в цене. Там, у нас, хорошо платили.
Лодочник Хулиансито греб и греб. Волосы его словно карабкались по голове, в глазах голодного Христа-младенца отражались огни, зажигавшиеся на темном берегу.
Ничо Акино не выдержал и неловко спросил о том, о чем думал с тех пор, как сели в лодку. Он кое-что знал, до него донеслись обрывки беседы, которую вели там, в замке, Револорио и оба Йика.
— Значит, вы и есть та самая Мария Текун?
Ему было трудно это выговорить, но она не рассердилась.
— Скажите, — ответила она вопросом на вопрос, — а почему я «та самая»?
— Ну, камень… вершина… текуны… — растерянно забормотал тот, кто был акатанским письмоношей, а стал никем. Хозяйка не может без него обойтись, он с ней спит, а все же с тех пор, как он не носит почту, он — никто.
— И вы вот про камень знаете… да, это я. Камень — там, я — тут…
Сеньор Ничо плыл по морю рядом с Марией Текун, человек человеком, и в то же самое время шел койотом по ее вершине вместе с Лекарем — Оленем Семи Полей. Два зверя с короткой жесткой шерсткой двигались сквозь густой туман по губчатой земле. Они недавно покинули сверкающие пещеры, мертвые кремни, где видели непобедимых, и теперь беседовали, чтобы Лекарь-Олень не растворился в нежно-белой мгле горной вершины, подобной смерти, а Койот-Письмоноша — в синей и теплой мгле моря, где он плыл, как человек. Если бы они замолчали, Лекарь-Олень растворился бы в тумане, а Койот-Письмоноша стал бы просто человеком, весь вошел в тело, сидящее в лодке рядом с Марией Текун.
Лодка покачивалась, и это располагало к учтивости. Приближалась вонючая, смрадная пристань, в маслянистой воде плавал мусор.
Мария Текун сказала, что она не Текун, а Сакатон, и сеньор Ничо, который в одно и то же время плыл человеком с ней в лодке и шел койотом по ее вершине с Лекарем-Оленем, провыл тому в ухо: «Она не Текун, она — Сакатон, она из Са-ка-то-нов!..»
Лекарь — Олень Семи Полей, который шел с ним рядом сквозь прославленную белую мглу текуньей вершины, приблизил оленью мордочку к покрытому колючей шерстью уху. Белая пена пузырилась под его черной губой.
— Далеко тебе до провидца, койотий ты койот! Много еще тебе пройти, много увидеть и узнать! Ешь жареных перепелов, жуй белый копаль и слушай допьяна медовый голос птиц, летающих над зеленью деревьев, подобной зелени горы. Провидцем ты станешь тогда, когда не будет никого, кроме тебя и солнца. Мария Текун, сидящая рядом с тобой, не Текун и не Сакатон. Потому она и жива. Если бы она была из Сакатонов, ей бы в младенчестве отрубили голову, когда я, Лекарь-Олень, велел устами Калистро Текуна перебить весь их род, чтобы выгнать сверчка из брюха больной. Сакатонов порубили за то, что они — дети и внуки аптекаря, который, зная, что делает, приготовил и продал яд. Если бы не он, непобедимый Гаспар бился бы с теми, кто сеет маис на продажу. Можно ли обрюхатить женщину, чтобы торговать мясом детей, собственной плотью и кровью? Так и маис нельзя сеять ради выгоды, он — для себя, для еды, для семьи, а не для наживы. Тех, кто сеет его, чтобы выйти в богачи, преследует беда. Одежда их рвется в лохмотья, как листья под ветром ненастья, руки их темнеют, как рачьи клешни, которые могут стать белыми лишь в священных пещерах.
— Если она не Мария Текун и не Мария Сакатон, что же это за камень, Олень Семи Полей?
Сеньор Ничо услышал, что слова эти заглушает плеск волн, но голос Лекаря вернул его на вершину. Лекарь сказал, что в камне скрыта душа Марии — Дождевой Воды.
— Мария — Дождевая Вода стоит здесь до будущих времен! Лекарь раскинул руки, коснулся камня и посмотрел на скрытый в нем человеческий облик, прежде чем в человеческом облике уйти навсегда в тишину.
— Мария — Вшивая Краса кинулась от смерти, как вода с обрыва, в