Дождей в Срединной Монголии не бывает, только ветер. Бумажный конь некоторое время, я думаю, держался.
Ветры его и отпели, как это происходит с каждым, оставленным без присмотра в степях.
Гайде подарила мне один снимок своего коня в той пустынной местности — после того как я нарисовала ее портрет.
В Виперсдорфе она из газет и клея (папье-маше) мастерила огромные шаровидные камни гранитного облика, и только когда человек трогал такой валун, выяснялось, что он почти невесомый.
Самый невероятный концептуальный проект был у финской бабушки, красавицы Сикки (ее портрет в неизменном парике с прической «фокстрот» она у меня отобрала и увезла, но копия осталась). Она сделала фильм о себе, как ее в течение года лечили в клинике от страшного сколиоза. Ее снимали и в моменты, когда ей было очень больно, происходила почти что пытка — ей надевали на голову обруч и скручивали винтами. Лицо ее обмякало, губы расползались, как во время инсульта. Щеки блестели от потоков слез. Врачи ее снимали и голой в одном корсете, и когда она каталась на кресле, подвешенная головой к его спинке — там имелась Т-образная склоненная конструкция, державшая ее голову в обруче прямо.
После выздоровления она устроила в Хельсинки большую выставку с демонстрацией фильма о своих муках и лекциями. Успех был огромный, как она призналась. Потом она выпустила роман об этом. И тоже имела грандиозный успех.
Лекцию такого же содержания об истории болезни она прочла и нам.
Я тихо работала над серией «Танго», экспериментировала. Мне позарез нужно было стекло. Ездила в Ютербог (для запоминания я его называла Компьютербог). Оказалось, что стекол в Германии не продают, не доверяя этот опасный материал простым людям. А в случае раскола они вызывают мастера (явный заговор монопольщиков-стекольщиков). Но местный завхоз герр Шульц выдал мне зеркало. Я заливала его и пол красками, делала многоразовые монотипии, пока оно в результате не раскололось. Пришлось продолжать на двух обломках.
Однажды ко мне на велосипеде приехала наша Мерил Стрип. Сделав круг по моей обширной студии, она увидела монотипии (они шли у меня под названием «Карнавал»).
— Зачем так ярко? — спросила она. — Не надо.
Действительно, зачем.
Спросом пользуются только дискретные, не действующие на нервы вещи. Никакие, спокойные. Которые, повторяю в какой раз, можно повесить над диваном.
Я собрала все эти работы и сунула их на нижнюю полку. Начала сначала. Работала ночами. Звучало танго моего детства. Танго голода и надежд.
Как передать это ощущение «ничего», все ушло, пустота, была война. Осталась только любовь. Только одна пара, обнявшаяся над бездной. В бездне.
Пустоту-то не изобразишь белым, нет.
Предчувствие не передашь черным.
Любовь не выразишь яркими пятнами. Это совершенно другое.
Но можно пробовать, пытаться. И вдруг что-то получится.
Я повесила объявление о своей выставке с датой. Отступать было нельзя.
В ночь на предпоследний день что-то начало получаться.
Удалось сделать пять работ.
Работа сама шла в руки, стояла глухая ночь. Музыка танго тихо звучала из магнитофона. Кругом на десятки километров простиралась тишина, только иногда в лесах лаяли лисы, а деревенские собаки откликались.
На обратном пути на ночной тропе, возвращаясь из студии, в свете фонаря я опять увидела метнувшуюся лису.
Тишина была именно что оглушительная (недаром так говорят!). В ушах стоял какой-то постоянный шум. Можно было оглохнуть. Я догадалась, что это шум текущей по сосудам крови, довольно назойливый.
Люди, возможно, часто страдают от тишины, включают музыку, например. Одна официантка в столовой (дело происходило на кинофестивале в Анапе), когда замолк магнитофон и мы наконец вздохнули спокойно, возопила: «Шо, уже похороны?!» и врубила музыку погромче.
Что влияет на работу, думала я, идя домой в этом звуковом вакууме и дрожа неизвестно от чего, от переутомления, может быть. Что приносит удачу? Есть мнение, что цвет у импрессионистов порожден был влиянием абсента (смесь алкоголя с наркотиками). И многие художники пытались повторить этот опыт, ставили его на себе. Без результата. ТО повторить не удалось.
Днем ко мне в студию пришел мой новый ученик, поляк из Берлина, писатель и режиссер Войтек. Это был мой первый собеседник здесь, первый язык общения, польский. Я, напрактиковавшись в «пиджин инглиш», иногда читала лекции по драматургии ему и его подруге, молодому писателю Клаудии, а перед самой-выставкой сказала своему новоявленному студенту:
— Пан Войтек, як ще пан мышли (как вы думаете), а зачем нужны ученики? По цо?
— Но по цо? — переспросил он.
— А по то, жебы помогать профессору.
Он поставлен был вырезать паспарту.
При этом глазки Войтека уперлись в ту полку, где лежали забракованные предыдущие листы с карнавалом.
— Цо то? — спросил он.
— Да это плохое. За яскравэ (слишком ярко).
— Пшепрашам пани, а цо пани з тым зроби? (Что вы с этим будете делать?)
— Но не вем на ражьже (пока не знаю). Чи пану сподобао ще? (Вам понравилось?)
— Но так. (Ну да.)
Когда он закончил свою работу и ушел, я вытащила листы с карнавалом, призадумалась, вооружилась ножом и линейкой и вырезала наиболее удачные фрагменты. Почему это я считала, что они слишком яркие? А, это влияние нашей Мерил Стрип. Молодец простой зритель Войтек.
На следующий день мы повесили выставку, т. е. Войтек прикладывал к стене работу, а я смотрела издали, оценивая ее местоположение. Прикреплялись работы двусторонним скотчем.
На открытие пришли все, был накрыт стол, и по моей просьбе (я поговорила с Мигелем-Хуаном заранее) было исполнено танго. Он танцевал его со своей семилетней дочерью, и впечатление было, что девочка Пикассо спрыгнула с шара и танцует с цирковым гимнастом…
Утром меня сволокли в реанимацию с сердечным приступом.
Когда я оттуда вернулась, все мне искренне радовались, выяснилось, что у меня много друзей, Виперсдорф улыбался.
За мной приехал мой сын Кирилл.
Когда я уезжала, на дорогу выбежали Войтек и Клаудия.