– Килограмм пятнадцать. – Отец примеривает крест, подымая от земли.
– Сашка заказывал! – кричит с лестницы дядя Викентий, выворачивая голову на отца. – За три креста сварщику пятнадцать рублей дал… Все просили Валентина свезти, да машину ему, видно, жалко. Там дороги – ух!..
Проходящая за забором женщина встала, разглядывая кресты:
– Кому же это?
– Отцу с матерью, вот кому, – сказал ей дядя Викентий, оттаскивая от чердака лестницу и отряхивая руку об руку.
Все пошли снова в дом, обсуждая на ходу, как сделать, чтобы кресты не украли.
– Сноха ставила, – говорила тетя Аня. – Кто-то решил, что это из трубки, своротил да бросил…
– Бревно зароем, – сказал отец со знанием дела, – всего полметра поперек, никто никогда не выдернет.
– Цементу, цементу надо! – горячо пояснял дядя Викентий и спрашивал тетю Аню: – Та к они, говоришь, в одной могиле похоронены? А крест-то второй можно зятьку, зятек у меня там, поблизости…
– Птушенька покажет их могилу, – отвечала тетя Аня, улыбаясь раскованно и наклоняя голову к плечу. – Она одна все и знает, там никого больше не осталось.
– Птушка? Она жива? – спросили почти враз дядя Викентий и отец.
– Жива, говорят. Она какая-то вечная.
– Постой, – сказал отец. – Как ее фамилия? Бородавкина, что ли? Она ведь замужем была за этим…
– Серег! – кричит через стол дядя Викентий, разлив по рюмкам водку и рассматривая пустую бутылку на просвет. – Серег, ты помнишь, как меня женили? Ты помнишь?
– Птушенька, ах, женщина, – говорит, вздыхая, тетя Аня. – Она скажет: «Птушенька ты моя, кукушенька ты моя…»
– Кто же не помнит! – отвечает, усмехаясь, вздрагивая животом и всем телом, отец и глядит на рюмку, словно в волшебное зеркальце. – У меня тогда руки отсохли, пять ведер самогону наварил, двое на твоей свадьбе до смерти напились!.. Вот, ей-богу…
– Один мой двоюродный, – взвизгивает, подпрыгивая, дядя Викентий, хотя речь идет как будто бы о несчастье. – Я как сейчас помню, литру он выпил, по бороде течет, а он: «Горрько!» Потом в сено лицом хлоп и помер.
– Сгорел, – улыбаясь, сказала тетя Аня.
– Меня самого тогда откачивали, – усмехаясь, качает головой пораженный собственными воспоминаниями отец. – Молоком меня… Навоз конский давали, чтобы вырвало…
– Ты, Серег, чудил тогда! – кричит дядя Викентий, радостно оскаливая зубы. Зубы у него темные, но все целы. Опять же бабкина порода. – Ой, чудил… Ты сейчас не изменился? Нет?
– Нет! – хохочет отец.
– Тоньку помнишь, Тоньку, в которую влюблен-то был?
– Сашку, – говорит отец.
– Ну да, Сашка была ее сестра!
– Тоню за меня сватали, хотели, чтобы мы с Викентием кунаками стали, – объясняет отец не кому-нибудь, а всем сразу. – Землищи у них было!
– Семь десятин всего, – говорит дядя Викентий.
– А что, мало, семь десятин?
– Сашка неудачно вышла замуж, вы будете, кстати, мимо проезжать.
– Поехали? – спрашивает отец. – Чего ты, на пенсии?
– На пенсии, – озорно всхлипывает дядя Викентий, поразившись предложению отца.
– Ну? Поехали? – кричит, стукая ладонью по столу, отец.
И дядя Викентий, хохоча, подскакивает и через весь стол тянет к отцу восторженное лицо.
– Серег, а всех увидим? Ведь я с двадцать четвертого года не был… как тогда, помнишь?.. Я, Серег… как там без нас?
– Птушеньку увидите, – почему-то разволновавшись и вытирая пьяную слезу, говорит тетя Аня. – Ничего не хочу, только бы Птушеньку повидать.
– А раков, Сергей, помнишь? Какие раки, а, Серег?
– Хороши раки! – отвечает, покачиваясь, то ли смеясь, то ли плача, отец.
Братья стали говорить о раках.
Выехали мы рано. Кресты привязали веревками к багажнику на крыше машины. Чтобы они не стучали, их завернули в мешковину, но они все равно стучали.
В машине отец спросил брата:
– Палец-то на войне отшибло?
У дяди Викентия на правой руке нет указательного пальца.
– Не-е, Серег, не на войне, – говорит тот, вдруг поежившись. – На войне бы враз дезертиром сочли… Слава богу, после войны, когда я в депо работал.
Отец сидит на переднем сиденье рядом со мной. Он поворачивается к брату, спрашивает:
– А Семен где?
– Семен помер, – отвечает дядя Викентий.
– А Соня? Соня, которая потом Фролова?
– Соня тоже померла.
– А Павел?
– Та к Павла немцы собаками затравили, – говорит дядя Викентий. – Он тут в войну подпольем руководил. Та к на клочки и разорвали Павла Евстигнеевича.
Отец разворачивается теперь совсем назад, чтобы видеть лицо дяди Викентия.
– А Костя? – спрашивает он.
– Костя служит в Грузии, он начальник военкомата.
– Сто лет нашему роду, двадцать девять семей с такой фамилией… Хотя многих война повышибла.
В 1874 году родился наш дед Петр Васильевич. У деда Петра было пять сыновей, в живых остались дядя Викентий да отец.
– А Линь? – кричит отец дяде Викентию.
– Ленька-то? (Вот пошло Линь – не отлепишь!) Ленька погиб!
– Птушка?
– Ее дом против нашего стоял, – говорит дядя Викентий. – Она была нашему деду крестной матерью. Она же единственная, кто знает, где кто схоронен, многим закрыла глаза. А что сама пережила: муж погиб, детей расстреляли немцы в сорок втором, недавно правнучка утонула…
– Почему ее так прозвали? – спрашиваю я.
Мы стоим перед железнодорожным переездом. Налево знак поворота в город Починок. Нам проезжать этот город.
– Кличка, – говорит отец. – Звать-то ее я уж не помню как. Александра Егоровна будто. Да ее так и знают, кого ни спроси: «Птушка, Птушенька».
– Птица, – наклонясь ко мне сзади, произносит дядя Викентий. – Птаха, Птушка то есть, ласковое обозначение как бы. Птушенька ты моя, кукушенька ты моя… – сказал дядя Викентий, и братья захохотали.
Прошел поезд, мы свернули на боковое шоссе и через пять минут въезжали в город Починок.
Об этом малом городке на Смоленщине я знал по рассказам отца, а у поэта Твардовского есть стихотворение, которое так и называется «Станция Починок».
Вот несколько строк из него:
Но случилося весной Мне проехать мимо Маленькой моей, глухой Станции родимой. И успел услышать я В тишине минутной Ровный посвист соловья За оградой смутной. Он пропел мне свой привет Ради встречи редкой, Будто здесь шестнадцать лет Ждал меня на ветке… Это было как бы и про отца с дядей Викентием.