…Кторов, у которого не было собственного дома, поселился на даче, которая его развеселила. Владелец, костромской купец, вместо скульптур надменных львов водрузил у парадной лестницы слонов, бивни которых застенчиво поддерживали балкончики второго этажа. У черного входа на заднем дворе красовалась зебра. Ее голова внушительным барельефом выглядывала из двери. Хвостик — ручка двери. Дача требовала определенного к себе подходца, и Кторов решил устраивать приемы.
Петя Трофимов перевел статью из заокеанского журнала о том, что на студии Холливудские Горы богатые актеры проводят празднества для своих товарищей. Просто так, без повода. Со сказочным шиком. Идея пленила Кторова и ужом юркнула в другие дома — киношная братия сняла в этом сезоне почти все дачи на побережье в ожидании, когда можно будет приглашать бомонд на собственные белокаменные виллы. Такие виллы в колониальном стиле — последний писк местной архитектурной моды — начали расти на крымских взгорьях.
За год существования русский Холливуд если и не превратился в киноимперию, то был близок к этому. Снимали благодаря усилиям Ожогина быстро. Прокатывали благодаря усилиям Зарецкой резво. Гонорары благодаря усилиям Чардынина выплачивали вовремя, и немалые. Актеры колесили по округе в разноцветных лакированных «бьюиках» и «фордах». Туалеты выписывали из Парижа. Ввели моду на сладкое местное вино, южноафриканские бриллианты и слово «коктэйль». Друг друга называли «крошка» и целовались при встрече — мужчины тоже. Прием в честь приезда Милославского никого не удивил.
Милославский вошел в огромный, залитый солнцем зал с высокими — в пол — французскими окнами, распахнутыми на широкую каменную террасу с плавной лестницей, стекающей к морю, и сразу почувствовал себя неуютно. Прямой, напомаженный, затянутый в рюмочку, с брезгливым выражением лица, тонкой сигариллой в углу рта, в черном фраке с атласными лацканами, он выглядел среди киношного сброда как белая… нет, черная ворона. О южная вольность нравов! Милославский — блюститель этикета, раб моды — слегка поморщился. Белые летние костюмы вместо фраков. Платья с рисунком из крупных ярких цветов. Впрочем… Он пригляделся. И костюмы, и платья — недешевы. Материи из самых дорогих. Покрой изысканный. Видно, что пошиты нездешними портными. Это у них мода такая? Дачный стиль? А он как дурак… И главное, никто не предупредил… Подскочил официант с шампанским. Он взял бокал, пригубил. Шампанское оказалось преотличнейшим. Это разозлило еще больше.
Подошел хозяин дома, вслед за ним Чардынин с Ожогиным, подплыла Зарецкая с местными актерами и актерками. Милославский приосанился. Поцеловал несколько ручек. Подумал мельком, что Ожогин — хоть куда, видно, и правда вынырнул.
Разговор крутился вокруг московских новостей.
— В Петербурге сегодня взят курс на политическое кино, — вещал Милославский, слегка растягивая слова, что казалось ему верхом светского шика. — Мелодрамы и комические больше не в чести. После «Защиты Зимнего» господина Эйсбара каждый уважающий себя кинозаводчик считает своим долгом возбудить патриотическое чувство мыслящей публики, так сказать, обратиться к обществу с призывом.
— А другие чувства возбуждать не пробуют? — смеялся Ожогин. — Ох, жаль мне такое кино!
— Зря смеетесь, уважаемый Александр Федорович! — с достоинством отвечал Милославский. — Настроения сегодня в стране очень неспокойные. Рэволюционэры опять поднимают головы. Экстрэмисты…
— Послушай, крошка, — одна из старлеток, что, открыв рот, взирали на Милославского, потянула за подол другую. — Ты не знаешь, что такое «экскрэмисты»?
— Кажется, что-то неприличное, — прошептала в ответ крошка, и обе прыснули в кулачки.
— Так вы предлагаете не смешить публику? Не давать ей отдохновения, развлечения? А как же любовь? — не мог успокоиться Ожогин.
— Понимаете ли, Александр Федорович, требования времени сегодня чрезвычайно строги. Обращаться следует к высоким жанрам, к трагедиям шекспировским, к синематографическим одам, к эпопеям во славу…
— И-и-и, батюшка, и горазд же ты ерунду молоть! — раздался громкий голос Зарецкой. — Эпопеи, оды… Прямо придворный стихоплет. Кино — искусство грубое, что скажешь, Александр Федорович?
Ожогин, выставив вперед лоб, смотрел на нее со странным выражением лица. Наконец помотал головой, будто разгоняя наваждение.
— Не знаю, Нина Петровна. Уже не знаю.
— Чего уж знать! Смех да слезы — вот и вся музыка. Прямо в сердце бьет. А коли вы собрались обращаться к публике с призывами, не ждите, что она будет вам за это деньги платить.
Милославский натужно улыбался. Спорить с Зарецкой бессмысленно. Все знают, что ее не переговоришь. Еще и дураком выставит. Ему уже успели шепнуть о ее романе с Ожогиным. А бабенка ничего, крепкая. И Лара была хороша. Милославский перевел взгляд на Ожогина. И что находят женщины в этом увальне?
Маленький оркестрик в углу негромко наигрывал чарльстон. На террасе, пятнистой от бликов солнца, какая-то актриска сбросила туфли и, ступив босой ступней на горячие каменные плиты, игриво взвизгнула и пошла выделывать ногами кренделя. За ней потянулись другие, и вскоре весь пестрый киношный сброд вскидывал руки и ноги, бил в ладоши, по-обезьяньи сгибал колени и двигал в такт музыке бедрами.
Двери во внутренние комнаты распахнулись. «Ах!» — пронеслось по залу. Толпа на мгновение замерла и — рассыпалась звонкими осколками, раскатилась по углам, замерла вдоль стен. В зал неспешно вплыл огромный синий шар. На его вершине стоял подросток в голубом трико, расшитом золотыми звездами. Он мелко перебирал жеребячьими ногами, перегибался то вперед, то назад, переламывался в талии, клонился в сторону, пытаясь удержать равновесие. Тонкий, невесомый, контурами воздетых рук повторяющий абрис древнегреческой амфоры. Луч солнца, скакнувший из окна, высветил над его рыжей макушкой золотой нимб и в этом золотом сиянии он медленно плыл над залом, готовый — легкокрылый эльф — улететь туда, откуда бил солнечный луч.
Ожогин смотрел на него в оцепенении. Лишь через несколько секунд он понял, что перед ним не подросток, а девушка. Она подплывала все ближе и ближе. Уже можно было различить ее лицо и улыбку, но он ничего не видел — золотое сияние стояло перед ним. Он почувствовал стеснение в груди. Сердце бухнуло и оторвалось от той слабой ниточки, что удерживала его последние годы, не давала упасть и пропасть. И покатилось вниз, под синий шар, и осталось там — распластанное и покорное.
Из дверей выскочил Кторов и бросился догонять шар с эльфом на макушке, а тот все быстрей и быстрей перебирал ногами, гоня своего ускользающего коня прочь от преследователя. Шар не слушался, вырывался из-под ног и вдруг — сделал рывок и быстро покатился вперед, оставив наездницу без опоры.
Еще одно «Ах!» прокатилось по залу. Мужчины инстинктивно бросились вперед. Женщины закрыли лица. Но эльф, повисев несколько секунд в воздухе, взмыл под потолок и вот уже посылал воздушные поцелуи вниз испуганной публике.
Ожогин выдохнул и залпом выпил шампанское. В груди стучало так, будто работала целая ткацкая фабрика. Он утер лоб. Эльф медленно спустился вниз, отцепил лонжу и начал раскланиваться. Публика неистовствовала. Шар, прыгая со ступеньки на ступеньку, скатывался по лестнице к морю. Золотое сияние по-прежнему било в глаза. «Что это? — лихорадочно думал Ожогин, шаря глазами по залу в поисках ушедшего в облака солнечного луча. — Обман зрения?» И тряс головой, пытаясь избавиться от видения. Эльф исчез, и Ожогин почувствовал мгновенную необъяснимую тоску одиночества. Такую тоску он не испытывал даже в первые месяцы после смерти Лары.