один из которых рассекал подбородок. На черном кивере с зеленым султаном сверкала желтая бляха с императорской короной и ганноверской лошадью. Бумагу у Якоба он не взял – наверное, не умел читать по-английски. Нужно было непременно поддержать его авторитет и задобрить.
– Поздравляю вас с победой, господин капитан! – воскликнул Якоб на удачу (в военных званиях он не разбирался). – Да здравствует король!
– Да здравствует король! – гаркнули солдаты.
Сообразительная мадам Клеман уже распорядилась: лакей принес несколько бутылок вина.
– Эта женщина просит освободителей принять знак ее благодарности, – пояснил Якоб на том же невероятном немецком, который должен был скрыть его франкфуртский акцент.
Солдаты забрали бутылки, офицер козырнул, и они ушли.
– Ах, месье Бопре! Вы мой спаситель! – всплеснула руками мадам Клеман. – И вам так идет этот костюм!
Якоб опустился на стул и вытер рукой пот со лба. Барух а-Шем, пронесло! Надо будет сказать Ротшильду, чтобы выпросил у герцога Веллингтона какую-нибудь охранную грамоту, когда отправится к нему с визитом.
– Месье Бопре, ваш галстук… Позвольте мне вам помочь?
Не дожидаясь ответа, мадам Клеман распутала уродливый узел, кое-как накрученный Якобом, и завязала изящный бант, напоминавший собой крылья бабочки. В этот момент вошла кухарка, спросила, подавать ли обед.
– Ну конечно, подавай, – ответила ей госпожа, не оборачиваясь.
Мадам Клеман была хозяйкой дома, который Ротшильд снял для Якоба и его голубей. Четыре дня назад она явилась без предупреждения из Монружа в карете с привязанными к ней сундуками и чемоданами, с горничной, кухаркой и лакеем и в истеричном состоянии: французы разбиты, всюду ужас, грабеж и раненые, муж уехал по делам в Шампань и застрял там, она совсем одна, без мужчины в доме, а пруссаки уже на подходе! О, это чудовища! Всем известно, как они обходятся с беззащитными женщинами! До́ма и лавки в Монруже ей не жаль, это имущество мужа, поделом ему, раз покинул ее одну в такое страшное время, а павильон на улице Сен-Лазар – ее приданое, здесь она будет в безопасности, тем более что в доме есть мужчина. (Лакея она, по-видимому, за мужчину не считала.) Якоб вернулся из конторы, когда она уже устраивалась и распоряжалась; оба были неприятно удивлены. Мадам Клеман, заключавшая договор с Джеймсом Ротшильдом, не ожидала, что настоящий ее жилец настолько молод, почти мальчик, а Якобу стало не по себе из-за того, что маленький домик враз наполнился людьми: они везде станут совать свой нос, тревожить голубей… Будучи людьми практическими, хозяйка и жилец заключили между собой новое соглашение: в спальню Якоба и на чердак никто не заходит, столоваться он будет у мадам Клеман, обеспечивая ей за это защиту и покровительство. Приходящую стряпуху пришлось рассчитать; она заплакала; Якоб из жалости дал ей наполеондор, и она истово поцеловала профиль императора на монете, точно это были святые мощи.
Парижане были объяты страхом: англичане и пруссаки занимают заставы, завтра они начнут врываться в дома! Ко всем лавкам выстраивались очереди, люди запасались съестным, чтобы не выходить из дому целую неделю; окна закрывали ставнями, двери баррикадировали. В это время Ротшильд, Штейнберг и Розенталь пропадали на Бирже: на следующий же день после заключения перемирия пятипроцентные государственные облигации взлетели вверх, за них давали уже не пятьдесят пять с половиной, а шестьдесят шесть франков, и то ли еще будет! Якоб вел счетные книги и узнавал новости для Ротшильда. Оказывается, согласие союзников на перемирие обошлось в три миллиона, которые им передал от имени Фуше банкир Уврар. Интересно, вернут ли ему потом эти деньги? Наполеон у него взял пятьдесят миллионов, а расписки не дал, Уврар ездил за ней аж в Ватерлоо, но так и не получил, – плакали его денежки! Временное правительство обратилось в Банк Франции с просьбой выплатить жалованье армии, чтобы она могла уйти в Лонжюмо, долгов накопилось на два миллиона. Лаффит покрыл эту сумму из собственных денег, чтобы не залезать в карман государства. Пруссаки наверняка потребуют новую контрибуцию, правительство (каким бы оно ни было) прибегнет к займу – надо быть начеку… Ротшильд говорил, что скоро пошлет Якоба в Антверпен с его голубями, – как только всё утрясется и можно будет путешествовать без опаски. Все четыре птенца из первого выводка уже встали на крыло, Глуглу и Перышко вновь по очереди высиживали яйца, да и Генерала с Гризеттой Якоб недавно застиг друг на друге – значит, ехать придется с молодняком, не подвели бы! Им нужно еще не меньше двух месяцев, чтобы стать хорошими летунами. Он возвращался из конторы к своим милым птицам – и к мадам Клеман…
Они сидели за столом друг против друга. Якоб конфузился: прежде он всегда обедал один и не задумывался о том, как выглядит со стороны, во Франкфурте его было некому обучить изящным манерам. Он совсем не знал, как себя держать, да еще этот фрак, пошитый впрок, «на случай», и надетый им сегодня впервые, чтобы произвести впечатление на ганноверцев… Мадам Клеман посматривала на него украдкой оценивающим взглядом опытной женщины, хотя и молодой – вряд ли она была старше двадцати трех лет, – и Якоб терялся совершенно. Он чувствовал, что плохо играет свою роль, она наверняка догадалась, что никакой он не месье Бопре, а юный Шёнефельд с Юденгассе. Однако в ее взгляде не читалось ни насмешки, ни презрения – должно быть, сегодняшнее происшествие повысило акции Якоба сразу на десяток пунктов.
– Откуда вы приехали в Париж, месье Бопре? Верно, с востока?
– Д-да…
– Боже мой! Представляю, как вы волнуетесь о ваших родственниках! У вас ведь есть семья?
– Да, матушка… и сестры.
– Они должны гордиться таким братом, как вы.
Якоб покраснел от смущения. Он был совсем не искушен в общении с дамами. За столом он смотрел, каким ножом пользуется его соседка, и старался ей подражать, а уж чтобы вести при этом светскую беседу… Он даже не знал, должен ли предложить ей вина? А если она согласится, то что надо сделать – встать, подойти к ней и наполнить бокал? Или протянуть руку через стол?
– Я, наверное, кажусь вам неотесанным… Это и в самом деле так, – добавил он в ответ на ее «что вы, что вы». – Хочу, чтобы вы знали, мадам Клеман: если я веду себя не так, как