никто, кроме нее, не пользуется такими наивными и механическими средствами. Следовало бы ей об этом сказать».
Внезапно она проснулась.
— Ты не спишь, дорогой? Почему?
В ее голосе чувствовалась тоска, неуверенность и беспокойство.
— Опять головные боли, милый? Ты зря не принял лекарства, боль бы сразу прошла.
Я промолчал.
— Спи, дорогой. Ты чем-то озабочен? Чем? Может, какие-нибудь неприятности на работе? Отчего ты молчишь?
— Нет. На работе все в порядке.
— А раз в порядке, то спи. Тебе нужно выспаться. Я заметила, недостаток сна отражается на твоем самочувствии. Как ты спал на Марсе?
— На Марсе я принимал снотворное, когда не спалось. Но это случалось редко. Обычно усталость валила меня с ног, и я засыпал сразу. Здесь я не могу жаловаться на физическую усталость.
— А на что ты жалуешься, дорогой? Я давно замечаю, ты чем-то расстроен. Иногда ты так странно смотришь на меня, рассматриваешь, как рассматривают картину или статую на выставке или в музее. В твоих глазах появляется оттенок холодного любопытства, так несвойственного тебе. Почему?
Я промолчал.
— Почему это, Володя? Когда ты вот так рассматриваешь меня, у меня возникает сомнение: любишь ли ты меня?
— Если бы я не любил тебя, я бы не женился на тебе. Ведь я встретился с тобой не на одной из космических станций и не на Марсе, а на Земле, где миллионы, десятки миллионов девушек. Однако же я выбрал тебя.
— Тогда ты меня любил, а сейчас я не уверена, что ты любишь меня. Любящие не смотрят так, как смотришь ты. Но, может, я ошибаюсь, милый? Я ни в чем не уверена.
Я тоже ни в чем не был уверен. Любил ли я ее? Любил. Без сомнения, любил. Но ее ли? Ведь под словом «ее» нужно понимать нечто естественное и неповторимое. А добраться до сущности ее личности было невозможно. То, что было ею, Катрин, Катей, определялось стимуляторами, принятыми, чтобы усилить внутреннюю секрецию. Все ее поступки, такие сердечные и милые, зависели не от ее существа, а от количества и качества препаратов, созданных в лаборатории под руководством ее шефа, тоже наполненного до отказа всякими добродетелями, заимствованными не у природы, не у естества, а приготовленными за лабораторным столом.
Шеф Афанасий Синклер иногда появлялся у нас, весь сердечность, доброжелательство и искренность. Он никогда не приходил без подарка для нашей Лизы. Приятный, добрый, хороший человек, ничего не скажешь. Но я каждый раз думал, глядя на него и на его лицо, излучавшее доброту и сердечность: все это стимуляторы и ферменты, химия чувств и поступков, черт тебя подери! А каков ты на самом деле, без этой духовной косметики?
— Скажи, — спросил я однажды Катрин, — скажи, пожалуйста, а каким он был до того, как стал принимать все эти препараты?
Мой вопрос, по-видимому, застал ее врасплох.
— Каким? Трудно сказать. Я начала работать в биохимической лаборатории, когда он уже не раз испытывал на себе действие стимуляторов. Он уже был таким, как сейчас.
— А до этого? Ты ведь, наверно, слышала, что говорили старые сотрудники, знавшие его иным, чем он сейчас.
— А почему ты думаешь, что он был другим?
— Но если бы он был всегда таким, то зачем же он принимал все эти препараты?
— Я думаю, что не для того, чтобы изменить свою натуру.
— А для чего?
— Для того, чтобы узнать их действие.
— Но узнать их действие невозможно, не изменившись. Не так ли?
— Да, это так.
— Каким же он был до…
— Почему это тебя так интересует?
— Разве ты не догадываешься почему? Мне хочется добраться до его человеческой сути.
— Для чего? Он же посторонний человек, один из многих наших знакомых. Да к тому же не ты работаешь в его лаборатории, а я. Мне, а не тебе приходится иметь дело с его характером, с его привычками, с его достоинствами и недостатками.
— Я, кажется, поймал тебя на слове. Разве у него есть какие-нибудь недостатки?
— Кажется, нет. Я не замечала. Случается, правда изредка, что он бывает слишком педантичен. Но я даже не знаю — достоинство это или недостаток. Он же биохимик, и ему нужна дотошная точность, без этой дотошности ничего не добьешься в нашем сложном и требующем аккуратности и терпения деле. Но ты, дорогой, извини, тоже стал дотошным. Ты так настойчиво расспрашиваешь меня об Афанасии, что я начинаю думать, уж не ревнуешь ли ты меня к нему?
— Ревную, но не к нему.
— А к кому, дорогой?
— К твоим стимуляторам. Мне так хотелось бы, чтобы ты была естественной, как все люди. Ведь я не знаю твоей сути. Я не знаю, какой ты была до того, как стала подвергать свой организм этим сомнительным экспериментам.
— И я тоже не знаю, — тихо сказала она.
— Ты не знаешь? Это более чем странно. Почему?
— Потому, что я мало интересовалась своей особой. Мало обращала на себя внимания. Была равнодушна к себе… Может быть, даже слишком равнодушна. Неравнодушной я стала, когда увидела и полюбила тебя. Только тогда я стала смотреть на себя со стороны…
— А ты сама полюбила меня?
— Я не понимаю твоего вопроса.
— Я хочу знать, сама ли, естественно ли, просто, как все люди, или благодаря стимулятору, который ты приняла?
— Милый… Ты говоришь, не думая о том, как звучат твои слова. Это очень жестоко и несправедливо.
— Извини меня! Я не хотел тебя обидеть. Это получилось случайно.
Ее лицо просветлело от радости.
— Я так и думала, дорогой. Ты оговорился… Ты хороший, но иногда, очень редко, ты бываешь дотошным, и тогда я почему-то начинаю бояться тебя. Я понимаю, откуда у тебя эта дотошность. Ты так долго прожил на Марсе один, если не считать роботов, носивших с собой все необходимое. Они проявляли заботу, но эта забота не была человеческой заботой. Они заботились, не думая о тебе. Им было безразлично — ты или другой. Они заботились о тебе согласно вложенной в них программе. Тебе не хватало человечности, теплоты, сердечности, но ты и сам должен быть сердечным и не дотошным и не допытываться до причин… Не в них дело, милый!»
Я слушал, забыв о том, что пора идти на доклад Евгения Сироткина в большом лекционном зале для сотрудников