никогда не видел. Обнимает меня бабушка красными руками и говорит:
— Не ругай меня, внучек, что наврала тебе немножко! Посмотри-ка на себя, какой ты красивый, как маков цвет, — и вынимает из кармана зеркальце.
— Бабушка, а когда домой пойдем, станем такими же, как и раньше?
— Ну да, такими, как были.
— Давай останемся здесь насовсем. Чтобы всегда быть красными.
Не вспомню, что мне бабушка на это ответила, но только проснулся я вдруг да как подскочу: ушла, думаю, без меня! И бабушка тоже как подскочит да давай ругать меня:
— Ах ты, чертеняка, — говорит, — всю ночь ногами пинался, руками размахивал! Так еще и пугаешь… — Потом спохватывается: — Прости, господи, и помилуй: ругаемся чуть свет, в такой-то день…
Крестится бабушка, становится на колени перед иконой, опять крестится, кланяется.
Помолившись, идет на кухню, гремит посудой. Я, не жуя, глотаю хлеб, запиваю его парным молоком, а бабушка как будто бы и не торопится.
Наконец выходим в огород. Узкой тропинкой, сбивая жгуче-холодные капли росы с картофельной ботвы, я бегу впереди бабушки — бегу, останавливаюсь, тру одну мокрую ногу о другую, опять бегу.
Вот и дорога — большая, мощенная камнем, а на дороге много народу — столько, верно, во всей нашей деревне нет. Народу много, и. все — в белом, женщины и девушки идут друг за дружкой, как стая белых гусей. Телега проехала — и в телеге такие же белые люди сидят. Старая полуторка прогромыхала — я уж не удивляюсь, что в полуторке тоже все в белом. Подумал только: «Эх, прокатиться бы хоть раз в жизни!»
Назад оглядываюсь — не видно ни деревни нашей, ни даже макушек берез Куэрла Вайсу, а я ну нисколечко не устал. Убегаю вперед, возвращаюсь к бабушке, бегаю вокруг нее. Так проходим Юшково, Кузнецове. И каждый раз я спрашиваю:
— Это город-то?
— Нет еще… Вот когда пройдем длинную-длинную деревню, тогда уж он, город-то, виден будет.
Дошли до крытого моста за селом Кузнецово — свернула бабушка с дороги. Спустились мы с высокого берега, сели у воды. Я вынул кружку, зачерпнул из речки. А бабушка тем временем порылась в сумке, достала каравай хлеба и зеленый лук.
Стали мы есть.
— Устал?
— Нет, бабушка, не устал, — кое-как отвечаю я, запивая хлеб с луком речной водой.
И опять идем мы среди людей в белом — идем по большой мощеной дороге, потом — по улице длинной-длинной деревни.
— Вона, видишь? — бабушка вытягивает руку вперед.
Там, впереди, множество серых, каких-то бесцветных домов, черные высокие трубы с черным дымом и пыль, пыль.
— Это — город?..
Переходим деревянный мост — длинный, поскрипывающий и даже, кажется, покачивающийся под ногами, — входим в широкую улицу.
— Вот, слава богу, и дошли, — с облегчением вздыхает бабушка.
— Куда?
— Как куда?! Так ведь мы же в городе!
Посмотрел кругом: дома — пыльные, деревья — пыльные, люди — и те какие-то пыльные, что ли, серые с виду. Очень обидно мне стало: надо же так обмануться! Выходит, малиновые облака, красный город только-то и бывает, что во сне. И сам я жил как во сне, не переставая думать об этом городе.
Захотелось мне заплакать, но не заплакал я, а взял да и потянул бабушку за рукав:
— Пойдем обратно! Домой…
— Да ты никак спятил?! — бабушка вырвала рукав из моих пальцев. — Да ни в жисть! Пока в церковь не зайду, боженьку не увижу. Знаешь, какой сегодня день? Спас… Вишь, и солнышко-то как пригревает. Благодать!.. Пойдем, милок, пойдем: боженьку я тебе покажу, настоящего…
Взяла она меня за руку, потащила по улице дальше. А на улице от народа тесно, и все белые, как те, которые с нами вместе шли. Колокольный звон слышится — громче, громче. Смотрю — церковь. Люди в церковь входят — втискиваются, а оттуда вроде бы пар белый валит.
— Не отставай, — не говорит бабушка — шепчет, пока мы вместе с народом поднимаемся по ступеням. В церкви уже, внутри, она оставляет меня у двери, вытаскивает из кармана пригоршню монет, подходит к человеку с длинными волосами. Тот берет у бабушки деньги, а ей протягивает свечки — много свечек. Вижу: бабушка отдает деньги еще, еще кому-то кладет их в какие-то ящики. Как будто и на базар ходит лишь для того, чтобы уторгованное сюда снести!
А мне хочется есть, и морса сладкого тоже хочется. Стою, с нош на ногу переминаюсь, смотрю, слушаю.
Церковь гудит, как большая бочка, и сквозь гул этот пробиваются тоненькие, — писклявые голоса — женщин ли, ребятишек, да еще один — густой, какие только у мужиков бывают. Стены мокрые и, должно, холодные, потому что вода с них капает чистая — я такую из родника пил. А может, думаю, это боженьки плачут — вон сколько их тут нарисовано…
И на полу мокро — то ли со стен набежало, то ли с людей, которые, правда, не плачут, но зато так потеют, что не переставая утирают распаренные лица — кто платком, кто картузом, кто рукавом.
Вдруг голове моей, самой макушке, горячо-горячо стало, потом опять. Поднял голову — это с горящей свечки воск капает. Перейти бы на другое место, но боюсь, посторонился только чуть.
Тут и бабушка появилась. Ни слова не говоря, берет меня за руку, ведет в ту сторону, где густой голос слышен.
Медленно, еле-еле протискиваемся меж людьми. Чувствую, пот на лице выступил, а утереться не могу, руки в такой тесноте не поднимешь. Наверно, думаю, у меня теперь лицо тоже распаренное.
Дернула меня бабушка посильней, вырвала из толпы, и вот стоим мы перед человеком, одетым во все золотое-раззолоченное. Человек этот с метелкой, которую омакивает в какой-то кувшин, а после тычет в лоб каждому, кто к нему подходит. Ткнет метелкой и подставляет руку. Чтоб целовали. А рука у него белая-белая и на вид мягкая.
«Да ведь это ж бог с бабушкиной иконы!» — узнал я. И до того страшно мне стало, что закричал я на всю церковь.
Дернула меня бабушка — так, что я моргнуть не успел, как оказался перед самим богом. Он шлепнул мокрой метелкой по моему лбу и отер свой: и ему жарко, богу-то. Вишь, как махать-работать приходится! Разглядел я, что пот у него от носа да с бороды прямо-таки ручьем бежит. Смешно мне немножко стало: вот ведь до чего заработайся, даже не замечает! А у меня тоже вода по лицу бежит — от его метелки, глаза, рот заливает. Густая такая вода, липкая.