Перевод Л. Лещенко *
Столько времени прошло, а я и сейчас помню, да не просто помню — вижу все бывшее тогда так, будто случилось это сейчас, сегодня…
Год всего минул, как война кончилась. Нас, уже второклассников, только-только распустили на летние каникулы.
А дома у меня два брата и мать. Братья — один старше меня, другой младше. Я средний. Есть и отец, но он, как говорит мать, — не в счет. Потому что не работник: как пришел с войны, покалеченный, так и лежит — даже с боку на бок сам не повернется. Мы за ним ухаживаем: кормим-поим с ложечки, убираем, как за малым ребенком.
И бабушка наша недалеко жила, можно сказать, по соседству. Теперь-то она в Мишкансоле живет, вместе С младшей дочерью, которая туда замуж вышла — давным-давно уже. Бабушке теперь восемьдесят восемь лет, морщинистая стала, сгорбленная — вместе со своей палкой на букву «П» походит. Годы не только согнули ее, но и разум, память наполовину отняли: ничего-то она не помнит. Навестила как-то бабушку ее старшая дочь, которая в городе живет.
— Как, — спрашивает, — здоровье, мать? Как чувствуешь себя?
А бабушка:
— Кто ж ты будешь-то? Чья такая? Никак не признаю…
Заплакала дочь горько и с жалостью так говорит:
— Мама, мама, неужто собственную дочь не признаешь?..
— Как не признать? Не вспомню вот только — которая…
Конечно, тогда, после войны, бабушка не такая была: рослая, сильная, с быстрыми, все замечающими глазами. От темна до темна работала вместе с другими бабами: и рожь жала, и молотила, и картошку в заморозки уже копала — мужиками-то колхоз не богат был.
А по воскресеньям пешком ходила в город, на базар — за двадцать километров носила яйца, малину, огородину всякую. И еще в церковь ходила — тоже в город.
Так, сколько помню, и не пропустила бабушка ни одного воскресенья, ни одного религиозного праздника.
С нетерпением ожидаю я у околицы ее возвращения. Нет, не гостинцев жду — гостинцев она никогда не приносила — жду ее самое. Придет — стану выспрашивать: «Как сходила? Что видела по дороге, в городе?» Возвращается бабушка вечером такая же бодрая, как уходила утром. Присядет на лавку, снимет лапти, выбьет из них дорожную пыль да опять наденет. Кружку родниковой воды выпила — и за работу. А я сижу на длинной, высокой лавке, болтаю грязными ногами и гляжу, гляжу на нее.
— Что, про Йошкар-Олу, наверное, рассказать тебе? — спрашивает бабушка, будто не знает, чего я жду.
— Ага, — говорю, загораясь последним, самым радостным нетерпением.
— Сколько ж можно все про одно и то же?..
И вправду, что видела бабушка в городе, что знала о нем, давно уж рассказано, и не раз. Пожалуй, я б смог не хуже ее описать высоченные дома, широченные улицы. А на улицах — народу-то, машин!.. Все это я давно запомнил, накрепко. Не пойму вот только, почему — красный город[14]? Почему так его называют? Ну, а раз не пойму, то и не могу жить спокойно. Затем и ожидаю бабушку у околицы, затем и гляжу на нее с высокой лавки: авось теперь-то уж узнаю главное…
Может, город зовется красным потому, что он весь как есть красного цвета? И дома, и деревья, и люди, и машины. И облака над городом. Но как же тогда бабушка вернулась не красная — ведь не могла ж она не задеть хоть что-нибудь в городе: рукавом, концом платка? А бабушка какая ушла, такая и пришла — нигде ни пятнышка!
— Сколько тебе повторять, что и в городе дома, деревья, небо — такие же, как у нас, не красные. Просто называется он так — красный.
— А почему?
— А потому, что дурак ты! — начинает сердиться бабушка. — Твоим птичьим умом все равно не понять этого.
Потом кладет взгляд на меня, все еще болтающего ногами, но уже не надеющегося, готового обидеться, и перестает сердиться:
— Ладно, как-нибудь возьму тебя с собой. Сам увидишь…
— Когда?! — я тут же забываю, что собирался обидеться, может быть даже зареветь.
— Скоро Спас… Какой день-то у нас сегодня?
— Вторник! — быстро вспоминаю я.
— Значит, через две недели и пойдем. Смотри у меня, чтоб не жаловался: пешком ведь идти придется.
— Нет, нет, бабушка, не буду я жаловаться!
Побежал я домой и перво-наперво сделал себе двухнедельный календарь, в котором, как наступит вечер, стал зачеркивать прошедший день, снова и снова пересчитывая оставшиеся. А до вечера, как и другие ребятишки села, как и все, я работал. Тогда ведь как было: человек, может, только ходить научился, но уж в меру сил своих работает, помогает колхозу. Такая нужда в рабочих руках с войны осталась, да и после сколько лет она еще себя знать давала, хоть, конечно, и привыкли мы все.
Я с братом Колей сторожил жеребят-стригунков. А стригунки — быстрые, как ветер, пугливые, как зайцы: если всполошатся, поскачут в разные стороны, то нам, без помощи старших, никак не переловить их, не собрать. Поэтому конюх дядя Тикын Ведыр по утрам стреноживал самых прытких, а мы потом просто следили, чтобы они не зашли в хлеба, овсы не вытоптали.
Правда, скоро и мы с Колей научились стреноживать не хуже дяди Тикына Ведыра и с тех пор могли работать без его присмотра, самостоятельно.
И вот как-то отработал я день, прибежал домой и зачеркнул его в своем календаре.
А день-то последний!
Я — к бабушке.
— Помню, помню, — смеется она. — Утречком и выйдем. Поешь да ложись спать — разбужу-то рано…
Как ни верил я бабушке, а домой не пошел: так, на всякий случай. Лег с ней рядом. И приснился мне в эту ночь самый красивый сон из всех, какие пока довелось увидеть.
Будто бы в Йошкар-Оле я, а вокруг — дома красные, деревья тоже красные. Разглядываю я красных людей и красные машины, задираю голову к красному небу.
Глядел-глядел да и взлетел: сверху видно лучшее Стою себе на месте, как жаворонок, только руками легонько помахиваю. И вот тут-то я заметил, что облака, приближаясь к городу, делаются малиновыми, а когда уплывают от него — опять бледнеют, превращаются в обыкновенные.
Спускаюсь на землю — бабушка стоит, тоже красная. И такая она красивая да веселая, какой я ее