Да, решено, потом, когда все закончится, она испечет пирог.
С черникой.
С черной-черной, как глаза женщины, которая потеряла свое имя. Странно, однако, что во всей цепочке потерялось именно оно, самое первое, самое важное…
Женщина качает головой.
И прикладывает к губам палец. Молчи… и вовсе оно не потеряно. Просто… просто порой хочется уйти и так, чтобы никто-то, даже тот, кто привязан сердцем, не сумел вернуть.
И Василиса кивает в ответ.
Она понимает.
И только губы беззвучно шепчут:
— Спасибо.
Умирать не больно.
Больно выживать.
Открывать глаза, разлепляя склеившиеся веки. Делать вдох. Удивляться тому, что в театре, куда потянула сестрица, желая Демьяна поскорее окультурить, умирающий герой еще находил в себе силы чего-то там говорить.
И вправду герой.
А вот Демьяну и дышать-то больно. Но он дышит.
— Вот и ладненько… вот и хорошо, — этот профессионально-ласковый целительский тон заставил насторожиться. — Довезти до города довезете, только осторожно… и я поеду. Ангел мой, ты со мной?
— Куда ж я тебя без присмотра-то оставлю… — ворчливо отзывается ангел незнакомым голосом. — Только пусть о девочке позаботятся…
— Покой и сладкий чай. Много сладкого чаю. И шоколад. Тоже много…
…боль накатывает и накрывает с головой, однако против ожиданий сознания Демьян не теряет. Напротив, это сознание цепляется за явь, что репей за шкуру бродячего пса.
— Несите аккуратно.
Вещерский.
Он склоняется, и Демьян даже видит его, пусть глаза по-прежнему закрыты. Но все одно видит. Ярким алым пятном. На диво неспокойным… и главное, сказать бы, что он, Демьян, живой, а стало быть, вытащат, пока пламя не прорвалось, но из глотки только клекот и вырывается.
— Ты того… — Вещерский говорит. — Не вздумай помереть! Тебе еще жениться, как честному человеку…
Жениться Демьян не против.
Совсем.
Только…
— Если помрешь, меня Марья точно из дому выгонит. Или разведется… а тятенька, если она разведется, выпорет. Ну или на Севера спровадит, каторгу стеречь.
Это он зря.
Нельзя Вещерскому на Севера с его неуемною натурой. Он же стеречь не усидит, примется каторгу реформировать на современный лад и весь порядок порушит.
— А я, между прочим, холода страсть как не люблю.
Погрузили.
Везут.
Даже аккуратно, сколь можно в таком состоянии. И Демьян совсем уж расслабился.
— Сдохнешь, — это шипение пробивается сквозь боль. — Все вы сдохнете! И ты, и она…
— А ну тихо! — голос перебивает тот, другой.
Он резок.
Зол.
— Ненавижу…
Правда. Ненависть яркая, но странно, разве Демьян в ней повинен? Что он сделал, чтобы заслужить такую? Разве что…
— Цыц, если опять по башке получить не хочешь, — конвоир не злой, но сторожкий, что хорошо, ибо Нюся все еще красива. Наверное. А красивые женщины опасны.
Остановка.
И время замедляется. Со временем вовсе творится нечто донельзя странное…
— …невозможный вы человек, Демьян Еремеевич… — голос разбивает тишину, возвращая время на место. — Вот казалось бы, жили бы себе, отдыхали бы, как велено. Но нет же, неспокоится вам. И чудо, просто чудо, что рядом с вами Константин Львович оказался… видно и вправду вы еще нужны Господу…
Его трогают.
Поднимают. Снова несут. Надо сказать, чтобы не смел больше экспериментов своих ставить.
— …ваша придумка? — второй уже знакомый голос раздается слева. — Изрядно, изрядно… а главное до чего умело вплетено в энергетическую структуру. Действительно получилось искусственное ядро…
Дальнейший разговор не понятен.
То есть отдельные слова Демьян понимает и весьма неплохо, но вот в целом смысл ускользает. Пускай. Сознание тоже.
Почти.
— …ваша работа по сочетанию тонких материй…
Ерунда какая.
Главное, чтобы эти, вдвоем, не додумались до чего-нибудь совсем уж непотребного. Ему еще жениться… эта мысль окончательно примирила Демьяна с нынешним его положением, и сознание таки ускользнуло в спасительную бездну беспамятства.
Глава 34
Черники не было.
Не сезон.
Вот смородина уже появлялась, что красная, что черная, что полупрозрачная белая. Правда, одинаково безвкусная, магией подпитанная.
Клубника.
И земляника.
Крупная глянцевая черешня. И даже, при желании, малину сыскать можно было бы. А вот черники — нет. Рано еще, барышня. Так Ляля сказала, глядя с какою-то непонятной жалостью. С чего бы Василису жалеть? Она, Василиса, цела и здорова, голова и та уже не кружится, разве что самую малость.
…черники бы…
Не сезон.
Ягода лесная, вот никто силой ее и не подстегивает. Так что погодить придется. Или заменить. Но чем заменишь? Смородиной?
Земляникой?
Василиса пыталась. Но выходило не то, не так… не такое, как должно. И эта вот мелочь донельзя раздражала, заставляя вновь замешивать тесто. Пальцы мяли масло, смешивая его с мукой и сахаром, и, пожалуй, чересчур уж сильно, вымещая на нем, на тесте, накопившуюся злость.
— Если ты будешь и дальше печь в таком количестве, я точно растолстею, — сказала Марья. Она вот смотрела без жалости. — И вообще… может, прогуляемся.
— Не хочу.
Масло таяло, что плохо. И надо бы остановиться, да и тесту отдых на леднике не помешает, чтобы оно, тесто, успокоилось, отлежалось. И Василиса смахнула пот со лба.
— Хочешь или нет, а надо, — Марья сунула палец в крем, которого еще с прошлого раза осталась половина медной кастрюли.
Поспешила Василиса.
Неверно рассчитала. А подобного с нею не случалось… да никогда-то не случалось! И главное, что теперь вот думай, то ли новый крем готовить, то ли этот использовать, а он с кислинкою, тогда как Василисе хотелось попробовать ванильный и сладкий.
— Вещерский сказал, что опасность для жизни миновала, — Марья облизала крем и снова сунула в кастрюлю палец. И ведь сказано было, что крем есть надо ложкою. — И что в себя он уж три дня как пришел… и вообще…
Василиса вздохнула.
Она… знала.
Рассказали.
Еще вчера.
И позавчера тоже. И все ждали, что она, Василиса… что? Бросится в город? К человеку, который… едва не погиб из-за нее? И совершенно точно погибнет, если она, Василиса… Если…