а потом собираемся отдельными кучками, кто-то закуривает, большинство пляшет на месте, зажав винтовки под мышками и похлопывая рукавицами. Барсуков с сержантами невдалеке тоже приплясывает на снегу.
– Кончай перекур! – возвещает Филиппов. – Первое отделение – становись!
Бегом в строй. С Филипповым шутки плохи. Любит порядок.
– Нале-во! Шагом марш! Бегом марш! Стой! Равняйсь! Смир-на! Ряды сдвой! Первая шеренга! Три шага вперед – шагом марш! Оружие положить! Оружие взять!
Лихо командует Филиппов. Знает свое дело, этим, наверное, и держится в запасном полку. И не замерзнешь с ним.
От домов отделяется какая-то темная фигурка и направляемся к нам. Женщина. Молодая, растрепанная, без пальто, темный платок накинут на плечи. Она бежит к нам, и большие валенки неуклюже проваливаются в снег. Что ей надо?
– Товарищ командир! Товарищ командир! – срывающимся голосом произносит она и вдруг плачет, закрывая глаза платком.
– Что такое? – подходит Барсуков.
– Карточки… Хлебные карточки…
Худенькая фигурка в больших валенках трясется на снегу.
– Ваш солдат заходил… Просил пить… и хлебные карточки… Двое детей… Муж убит на фронте… – Она прислоняется к Барсукову, головой на плечо, вся – комок горя и отчаяния.
– Взвоо-од! – взрывается Барсуков. – Становись!
Мы в строю.
– Который?
– Вот этот! – показывает женщина на Жижири.
Барсуков белеет от бешенства. Быстрыми шагами, почти бегом направляется к Жижири.
– Нэ брав я, нэ бачыв той карточки! – кричит Жижири. – Шо вона, сказылась?
– Молчать! Филиппов! Обыскать!
Филиппов засовывает руки в карманы шинели Жижири, потом снимает с него шинель и ищет в брюках и гимнастерке.
– Снять гимнастерку! – хрипит Барсуков. Красные пятна бегут по его лицу.
Жижири снимает гимнастерку, разматывает обмотки, снимает ботинки. Женщина, вся подавшись, вперед, напряженно следит за обыском.
– Нету, товарищ лейтенант! – говорит Филиппов.
– Я ж казав – нэ брав, – ворчит Жижири, – тильки поморозылы чоловика…
Женщина снова плачет. Барсуков стоит как каменный. На скулах играют желваки, лихорадочные пятна покрыли все лицо.
– Обыскать весь взвод! – хрипит он и рубит воздух рукой. – Всех по очереди! Раздеть до белья!
Сержанты бросаются выполнять приказ. Обыскивают Перлыка. Он стоит в одном белье и дрожит. Серое белье на белом снегу. Карточек нет. Молодчий сам сбрасывает одежду и выворачивает карманы – нет, Парамонов – нет, Лебедев – нет.
Следующая очередь моя. Я расстегиваю ремень, и вдруг Пелепец выбрасывает на снег смятые бумажки…
– Вин пэрэдав мэни… А шо, я ничого нэ знаю… – нудит он, когда Филиппов подскакивает к нему.
– Эти? – спрашивает Филиппов женщину.
– Они! – Она хватает, лихорадочно пересчитывает и, забыв поблагодарить, бежит к дому, судорожно сжимая карточки в посиневшем кулаке.
– Ну, сволочь! – Барсуков наотмашь бьет Жижири по лицу. Раз! Другой! Третий! Тот падает. Встает. На лице кровь.
– Построить взвод! – хрипит Барсуков.
Перед взводом, стоящим по стойке «смирно», с Жижири снимают пояс, и Барсуков собственноручно с бешенством срывает с него погоны. В сопровождении Канищева его отправляют в штаб батальона, а оттуда – на «губу» на семь суток.
Вернулся он с «губы» молчаливым, с синевой под глазами, бледным и притихшим. На вопросы не отвечал. Когда надевал шапку – морщился, на голове – засохшие струпья – память о «присяге».
Ночная тревога
– Четвертая рота! В ружье!
Я толкаю Замма в бок, мы скидываем наше одеяло и кубарем скатываемся с нар. Нога моя нащупывает деревянный приступок, вторая старается угодить между Лебедевым и Кузнецовым, которые уже поспешно мотают портянки.
– Быстрей! – мечется полуодетый Канищев. Мелькают руки с ботинками, взлетают рукава гимнастерок, звенят пряжки поясных ремней. Тускло светит казарменная лампочка.
Надеваем шинели, подпоясываемся, из коридора слышны шум и суматоха – смежные взводы уже выходят.
– Становись!
С грохотом становимся, достегивая последние крючки, одергивая складки.
– Выходи строиться!
Выбегаем в коридор. На часах половина третьего. Что такое? Почему строится вся рота? Может быть, опять ночные учения? Тогда почему без оружия? Наверное, дадут дополнительную команду. Раньше о ночных учениях предупреждали, сейчас я замечаю, что сержанты сами не понимают, в чем дело.
Филиппов вполголоса разговаривает с Канищевым, потом торопит нас, потом куда-то исчезает.
Заспанные, теряя в стылом коридоре дорогое пододеяльное тепло, стоим мы в смутной тревоге, ожидая дальнейших распоряжений.
Проходят томительные минуты. Сержанты куда-то исчезли, офицеров нет, и рота начинает гудеть, как растревоженный улей.
– Обратно по снегу гонять будут!
– Учения, чи шо?
– Нэ учения – маневры…
– А ты виткиля знаешь?
– Чув.
– Переводить будут. В Кулебаки.
– А может, в маршевую?
Оборачиваюсь. Ну конечно – это Жаров. Он бредит фронтом и сейчас первый произносит слова, которые взбудораживают всех.
– Сказали бы!
– Хрен тоби скажуть!
– Нет, это точно на фронт! – зудит Жаров. – Скоро наедимся.
– Там наисся… Девять грамм свинца…
– Кабы на фронт, то днем бы…
– Тихо! Борисов идет!
Сержанты влетают в строй.
Равняйсь! Смирно! Равнение на середину! – выпаливает Филиппов. – Товарищ старший лейтенант! Первый взвод…
– Отставить!
Я стою по стойке «смирно». Руки прижаты к бедрам, груди вперед, глаза «едят» начальство.
У начальства фуражка на затылке, диагоналевая гимнастерка выбилась из-под ремня, мутные глаза вылезли из орбит… Комроты с поднятой под козырек рукой идет вдоль строя, пошатываясь. За ним, метра за три, тоже с рукой под козырек, выбрасывая ноги как при церемониальном марше, следует старшина Ткаченко.
Я стою в первом ряду, и ноздри мои улавливают водочный дух. Дойдя до противоположной стены, Борисов поворачивается через левое плечо и, не удержавшись, врезается в строй третьего взвода. Его ловят, поддерживают и ставят на ноги. Кто-то из солдат поднимает и подает ему фуражку. Он механически надевает ее, медленно оглядывается на подавшего фуражку солдата и вдруг бешено и высоко орет:
– Как стоишь, сволочь? Смирр-наа! Как стоишь? И, внезапно повернувшись, поднимает руку к козырьку и снова шествует вдоль коридора, сопровождаемый старшиной.
Странная картина. Ночь. Тусклая лампочка освещает застывшую роту, перед которой ходят туда и обратно, нелепо козыряя, два вдребезги пьяных человека… Вот они опять повернули и опять идут тем же манером четвертый раз. Когда это кончится? Становится жутковато. Сейчас они могут сделать с нами все что угодно. Попробуй не подчинись!
– Рота! – вдруг рявкает Борисов и останавливается.
Пауза. Напряженно ждем.
– Рота! – продолжает он, еще больше выпучив бесцветные глаза. – Отставить!.. Старшина! Постройте… роту… для обыска…
– Рота, слушай мою команду, – гнусит Ткаченко и громко, утробно икает, – кто-то из вас слямзил у старшего лейтенанта деньги. Тридцать рублей. Если сейчас отдадите, пойдете спать… Если нет – до утра по стойке «смирно»…
– Смир-ноо! – вдруг выкрикивает Борисов, хотя мы и так стоим по стойке «смирно».
По роте гул. Прояснилось. Мне даже интересно – что дальше?
– Первый ряд! – командует старшина. – Три шага вперед, шагом марш!
Бум-бум-бум.
Теперь мы стоим у противоположной стены, и я оказываюсь носом к носу с Борисовым, Он смотрит мне в глаза тупо и неподвижно. Красное лицо его перекошено. Глаза белые – то ли от злости, то ли с перепоя. С минуту он смотрит на меня, потом переводит взгляд дальше.
Пронесло.
– Сержанты! Обыскать! – кричит старшина.
– Первое отделение! Пояса снять! Карманы вывернуть! – командует Филиппов.
По ряду шум и движение. Сержанты хлопают нас по карманам, по обмоткам (деньги можно спрятать в обмотку), я слышу, как Филиппов, не обыскав меня, буркает себе под нос: «Додумались, гады, поспать не дают, падлы…»
– Второй ряд! Два шага вперед, – поет старшина, – шагом-арш!
Бум-бум.
Начинается обыск второго и третьего рядов. Сержанты снуют между рядами, солдаты выворачивают