свой безлюдный роскошный квартал, накормит спагетти и наконец довершит затянувшуюся охоту. Ну что ж, надеюсь, сделает это умело, старушка будет мучиться недолго. Глупая гусыня, изображавшая из себя колобка. Кстати, гусыня — прозвище Раскурова».
— Ты знал, что мы вместе с Сашей занимались снами одного пациента, а пациент этот оказался…
— Я ведь видел твою программу и узнал одну из дам. По ней догадался, с кем имели дело.
— Одну из дам? Кого именно?
— Подружку Ростислава.
— Наталью? Ее в моей программе не было.
— Странно. Я ошибиться не мог, хотя бы потому, что история с Ростиславом стала для меня ясна. Наталью завербовали, чтобы контролировать Ростислава. Наркоманы — ненадежный народ. Ты огорчена, что твой сожитель спал с твоей подругой?
— Нет. Меня поразило другое.
— Что именно?
— Саша подменил программу. Он не доверял мне.
— Хотя спал с тобой. Совковый вариант. Я думаю, у вас были разные задачи. Тебя интересовало прошлое, его — будущее. Яркий пример женского и мужского начала, даже в науке.
— Его интересовал Кольчец не только как будущий подопытный. В письме одной из его баб был намек на какое-то убийство. Кто-то из общих знакомых. Убийство загадочное, необъяснимое с точки зрения нормальной логики. Теперь я понимаю, что каким-то образом Раскуров был к этому причастен. Случайное совпадение. Какая-то его бытовая уголовщина пересеклась с интересами тяжелых мужиков. Впрочем, не имеет роли или не играет значения.
— По-моему, тоже. Пошли? Или ты еще чего-нибудь хочешь?
— Отпусти меня.
— Ни за что! Не для этого я пересек вслед за тобой два континента.
— Это ты подсунул мне паспорт?
— Я… Чтобы ты могла уехать.
— Ты такой всемогущий?
— Кое-что-могущий. Пошли выбирать халат. Я предпочитаю бутики на Монпарнасской башне.
— На рю де Ренн есть «Кендзо».
— У тебя хороший вкус. Но «Кендзо» — это для харакири.
— Ну и шуточки у вас, боцман, — вспомнила Ирина их былую любимую поговорку.
Он никак не отреагировал. Первое, что забывают зомби, — шуточки, эти костыли совместной жизни: только двоим понятные словечки и фразы.
Тротуары вокруг Монпарнасской башни были уставлены столиками. Пили «мент», «перно», ели мороженое, креветок.
— Зачем такое изобилие, если полмира голодает?
— Вопрос комсомолки, ненавистный людям западного мира. Выбор — вот главное достижение и главная привилегия свободного мира. Чем больше выбор, тем надежнее их мир. Нужны одни кроссовки, но выбирать их нужно из ста, из двухсот, в этом все дело.
Он продемонстрировал ей это право, эту привилегию. Ее уже мутило от страха и от обилия шматья, а он, держа ее за руку, переходил от «Энн Клейн» к «Богнеру», от «Богнера» к «Родье», от «Родье» к «Манукяну». Мелькали махровые, шелковые, фланелевые халаты. В восточном стиле, с атласными отворотами и обшлагами, с рюшами, с аппликациями, воздушные пеньюары и бархатные — строгие, как вечерние платья.
— Нет, как всегда, надо идти в «Хэрродс». Я все-таки предпочитаю английские вещи.
— Как всегда? Фраза Синей Бороды.
— Ты ведь была в Лондоне, неужели не заметила, что в «Хэр-родсе» все покупатели с синими бородами, даже женщины?
«Кем бы ни был этот человек — не имеет значения. Он очень похож на моего любимого, он почти тот же, и он подарит мне этот день и этот город».
В «Хэрродсе» он вдруг сразу выбрал что-то длинное цвета сливы, с поясом, украшенным тяжелыми кистями.
Снова Булонский лес, но теперь на обочине, распахнув норковые длинные шубы, обнаруживая полное отсутствие каких-либо аксессуаров, выстроились красавицы великанши.
— Толкательниц ядра заменили баскетболистки. Судя по шубам, олимпийские чемпионки.
— Это мужики, — равнодушно бросил он.
— Я всегда думала, что Булонский лес что-то величественное.
— Нормальный ольшанник.
Что-то кольнуло: то ли предчувствие, то ли воспоминание.
Его квартира охранялась большой стальной сейфовой дверью и тремя хитроумными замками. Было что охранять: старинная мебель с медальонами, китайские вазы и множество статуэток черного дерева. Статуэтки изображали зомби.
Он подошел к окну и резко задернул штору.
— Погоди, я хочу взглянуть, я коллекционирую виды из окна.
Секундная пауза, потом — неохотное: «Your welcome». Она отодвинула штору и увидела на подоконнике свою давнюю фотографию в широкой рамке красного дерева. Простенькую московскую фотографию, исполненную «Сменой». Присев на корточки, она обнимает ушастую дворняжку. Луцино, дача его друга, через два участка — его дача. Август. Вокруг горят леса, торфяники, они прожили затворниками три дня, и только один раз он попросил ее выйти из дома, чтобы сделать этот снимок обнаруженной на шкафу случайно «Сменой» в пыльном футляре… Крепкие руки железной хваткой сжали ее плечи. Она не выдала боли ни стоном, ни словом. Сена рябила зеленоватосерой чешуей, какая-то стройка на другом берегу повторяла остов кита.
— Боишься? — прошептал незнакомый голос за спиной.
— Нет.
— Разве тебе не больно? — Он сжимал уже так, что, казалось, вот-вот выскочат наружу кости из ключиц.
— Нет.
— Кто ты? Почему ты избегала смотреть на меня? — Боль стала невыносимой. — Почему? Почему? Почему? Почему ты выбрала этот халат?
— Я не выбирала.
— Почему выбрал я?
«Господи, что за странная местность. Ни одной машины, ни одного прохожего. Кажется, что в доме ни одной живой души. Какая страшная одинокая смерть ждет меня. Они меня настигли. Одиночек всегда настигают».
— Отвечай! Мы здесь одни, совсем одни.
«Меня убьет мой лучший зомби. Задушит поясом с шелковыми кистями. Какой сегодня день? Девятнадцатое. Шестое августа по-старому… Шестое августа по-старому…»
— Ты понимаешь, что я убью тебя, сука?
«Ольшанник… Шестое августа по-старому, Преображение Господне… В халате с шелковыми кистями… Наши любимые стихи…»
— Погоди, мне больно… Мне снилось, что ко мне на проводы шли по лесу вы, друг за дружкой…
Хватка ослабела.
— …Чтоб вырыть яму мне по росту. Прощай, лазурь Пре-браженская и золото Второго Спаса… Смягчи… не помню… лаской женской… Смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа… Сегодня Преображение… Грех убивать… Впрочем, мой милый зомби, мне все равно. Ты был моей последней надеждой, оставаться здесь — нет смысла, ехать домой без тебя — подобие смерти…
Он отпустил ее. Шаги за спиной. Тишина.
Она обернулась от окна, комната была пуста. Прошла в коридор. Три закрытые двери, четвертая — сейфовая, железная. Толкнула ту, что напротив (сейфовую — бессмысленно), белая, стерильная как операционная, кухня. Вторую.
Он лежал на огромной кровати-ладье, лежал плашмя, плечи его тряслись. Леня плакал. Никогда, ни за что, нигде она не поверила бы, что он может плакать.
— Маленький мой, любимый, ну что ты… Деточка моя… мальчик мой… — Она положила ладонь под его седую голову, вытирала слезы краем покрывала, — все будет хорошо… Господи, как я боялась тебя! Как боялась! Ты был