Давай, ребята, жить дружнее,Делить добычу пополам.Пойдем мы в лес дремучий,Избенку выкопаем там.Старик нам старый попадется, —Валяем пулей старика,У старых денежки ведутся,Довольно пожил на веку.
Вы вот говорите, сами видели, как в Кутиху старика водой принесло. Это его кто-нибудь из-за добычи убил, не иначе. Он с белковья возвращался. Такой случай чуть не на моих глазах был. Кержаки поймали такого, как я, лесного человека, – сказывали, будто он что-то у них уворовал, выбили ступицу с заднего колеса и туда его промеж спиц всунули да так десять верст катили до деревни, а там старосте сдали его, мертвого… Да, всечина на моем веку была. Расскажу тебе истинное происшествие. С кем это было, не допытывайся. Мне рассказал один человек. Не жалели люди друг друга в тайге. Боялись мы человека больше зверя. Ну так вот. Промышлял человек зиму за Бухтармой в белках, шел с дробовиком, выглядывая по кедрам и елям белку. Забрался он на хребтину, в собольи притонные места. Было это к весне, охота кончалась, осадинки на снегу обозначались. Смотрит: собака гонит соболя, загнала его в дупло. Он туда. Собаку отогнал. Обложил древесину, думал окуривать зверя. Выходит по следу к этому же месту охотник-калмык. Лихие они на промысле. «Иди, говорит, наш соболь». Взял за плечо. Ну конечно, пришлось сматываться. Ушел. Вернулся этот человек на свое становище. Говорит товарищам: «Берлог нашел, давайте винтовку, самую справную». Товарищи вяжутся за ним. Не взял: один управлюсь. Пришел к вечеру на то же место, смотрит, соболь заловлен. Следом двинул дальше. Пришел к избушке. Там никого. Засел на избушке, скрадок неприметный сладил. Выплыл на лыжах из лесу первый калмык, напустил его вплотную, – убил. Другой. Того подале приспокоил, чтоб на мертвого товарища не нашел, не встревожился. А последние два охотника вместе вышли. Взял на целик спервоначала дальнего, – убил, а потом уж и передового, но не насмерть, потому он повернулся бежать после первого выстрела. Пришлось его добивать на земле. Собака вой подняла, – пришлось и ее пришить. Разобрал их хозяйство: девятнадцать соболей, сотни две белок и там еще по мелочи: колонки, хори, одна росомаха. Эко богатство! Ушел промышленник по сакме, новой дорогой, значит. А калмыков так дома и не дождались. Да и сыскать их некому было: глухомань в этих местах страшенная. Вот каки промеж нас дела бывали!..
Федор Савельевич замолчал. Я глянул на него. Он сидел, уставившись неподвижным взором в потухший костер. Казалось, что он усмехается над чем-то горьким, что ему припомнилось. Не был ли он участником этой страшной истории? Вытянув левую ногу к пеплу, старик засучил до колена короткие штаны и, гладя икры рукою, конфузливо произнес:
– От молодости-то у меня одна дробинка под кожей осталась. Ишь, поигрывает. Хрушкая дробь – не рассосалась и за полвека.
Ночь стояла вокруг широкая, степная. Земля и небо спали под дымкой синей темноты. Звезды вверху горели рассыпанными зернами невнятных огней. Тускло верещали насекомые в степи, словно это перешептывались меж собою травы. Земля казалась опустевшей, брошенной людьми и мы оба безнадежно заплутавшимися на ней. Уснуть я не смог в эту ночь. Меня не пугало соседство камышового человека: в нем не осталось ничего, кроме рубцов и ран на теле, от кондового сибирского промышленника. Глаза его смотрели детски беспомощно и были полны боязни перед своим концом. Не страха смерти, а тоски оттого, что ему приходится умирать одиноким и бесприютным. Смотрел он вокруг растерянным, молящим взглядом, как больной зверь, брошенный здоровыми собратьями. И жутко было видеть его, думать о его незадачливой жизни, лишенной смысла и цели.
Утром я выехал в Тополевый мыс. Федор Савельевич пообещал выбраться на озеро в лодке, захотел еще раз повидаться со мной.
Тополевый мыс – большое рыбацкое селение, расположенное на узкой, не шире ста метров, косе, клином врезавшейся в огромное озеро Нор-Зайсан. Единственная улица тянется больше двух километров. Отсюда до устья Черного Иртыша меньше десяти километров. Приехал я сюда к полудню. Был пасмурный, ветреный, без дождя день. Узкая, извилистая улица, крошечные дворы, черная земля, ни кустика зелени. Куда ни взглянешь, серая, одноцветная вода. Волны неустанно лижут берега, заплескивая во дворы рыбаков. Берегов за озером не видно, только на севере сизыми призраками смутно маячат Алтайские горы. Озеро больше ста тридцати километров в длину и около тридцати в ширину. Похоже на море. Пахнет сырой рыбой, по берегам лежат тяжелые смоленые поваленные лодки, на кольях висят невода, поблескивающие рыбной чешуей. Вспомнились рассказы о северных рыбаках, непонятные в детстве слова: «шхеры», «фиорды». Я любил их читать в юности. Неожиданно для самого себя со дна памяти выплывает надпись к цветной картинке из какой-то книги: «Надежды нет, а Фемба все надеется». Женщина-рыбачка в темной юбке и красном лифе стоит на берегу моря и ждет мужа, застигнутого бурей. Он погиб, но она смотрит каждый день на море, тщетно ожидая появления лодки. Ветер треплет подол ее платья, шевелит волосы на голове.