Кто-то печально и верно сказал, что все, что случается в жизни, вплоть до самой жизни и смерти, для поэта — только повод к написанию новых стихов.
Увы… увы, это так. Лучшие строки поэта — репортаж с места чужого страдания, им же и причиненного.
Превратила все в шутку сначала,
Поняла — принялась укорять.
Головою красивой качала,
Стала слезы платком вытирать.
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв.
Вдруг припомнила все — зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала.
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое.
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Потом от этой великой любви остались только небрежные строчки в дневнике: «Несчастная Дельмас всеми способами добивается меня увидеть». «Ночью — на улице — бледная от злой ревности Дельмас». «Ночью — опять Дельмас, догнавшая меня на улице. Я ушел. Сегодня ночью я увидал в окно Дельмас и позвал ее к себе…»
Он бросал ей себя иногда, словно корку хлеба голодному, словно грош — нищенке. Странным, невероятным, трагическим образом отзовется ему потом это жестокое равнодушие — отзовется истинным милосердием любящей женщины. Именно об этом запись, исполненная почти предсмертной тоски: «Л.А. Дельмас прислала Любе письмо и муку по случаю моих завтрашних именин».
Письмо и муку… Возвышенное и земное.
На дворе 1921 год… близка кончина, о которой Блок, конечно, знать не знает. Он озабочен мыслями о том, что «личная жизнь превратилась уже в одно унижение», и, конечно, не знает, что Кармен будет любить его до конца дней своих, доказав таким образом, что она воистину была «всех ярче, верней и прелестней».
Таким образом, поэт снова угадал!
Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песня,
Как те невозвратные дни…
Что было любимо — все мимо, все мимо,
Впереди — неизвестность пути…
Благословенно, неизгладимо,
Невозвратимо… прости!
Кармен — неведомо, ну а Любовь — любовь простила ему все.
Фуриозная эмансипантка
(Аполлинария Суслова – Федор Достоевский)
Шумная компания студиозусов вывалилась за кованые ворота Сорбонны – вечного святилища, многих славных альма-матер! – и ринулась в сторону набережной. Они были еще вполне трезвы, однако знали, что не пройдут и квартала, как отыщут уютное местечко, где можно утолить многочасовую жажду, и там смоют из глоток книжную пыль, и унылые складки у ртов сменятся широкими, безмятежными улыбками.
– Мадлен! – крикнул, проходя мимо галантерейной лавки, один из студентов, удивительно красивый брюнет, похожий на испанца-тореадора, с великолепными черными глазами и длинными, по плечи, вьющимися волосами. – Мадлен, приходи ко мне нынче ночью!
Хорошенькая приказчица, на мгновение выглянувшая из лавки, послала красавцу такую улыбку, что всем сразу стало понятно: эту ночь он вряд ли проведет в одиночестве.
– Везет Сальватору! – проворчал невысокий рыжеватый студент с внешностью закоренелого неудачника. – За что только его любят женщины?!
Красавец оглянулся, блеснул улыбкой и похлопал себя по сгибу мускулистой руки, международным чисто мужским жестом ответив тем самым на вопрос… Рыжий попытался повторить жест, но, обнаружив, что его рука в два раза короче и худее руки Сальватора, уныло понурился, пробормотав:
– Бык испанский… Чтоб тебя черти взяли!
Остальные студенты, впрочем, пришли в восторг от столь выразительного ответа и принялись шумно хлопать находчивого приятеля по плечам, приветствуя его бесстыдными воплями и подначивая:
– Сальватор! А ну, задери-ка юбку вон той красотке! Успеешь поиметь ее, пока я сосчитаю до ста? Или достаточно будет сосчитать до пятидесяти? Начинаем, Сальватор!
Прохожие возмущенно, испуганно жались к стенам, барышни и дамы норовили перебежать на другую сторону узкой улицы. И только одна невысокая, но замечательно сложенная русоволосая молодая женщина, шедшая в глубокой задумчивости, рассеянно вертя в руке кружевной зонтик, вдруг вскинула голову и уставилась на Сальватора, который и впрямь пытался схватить за юбку какую-то юную мидинетку. Впрочем, та ничего не имела против, и вот уже парочка закружилась по неровной мостовой, причем широкие юбки девушки служили Сальватору плащом, которым он дразнил воображаемого быка с грацией истинного тореро…
Наконец мидинетка, панталоны и нижние юбки которой уже были выставлены на всеобщее обозрение, вырвалась, мешая хохот с проклятиями, и со всех своих хорошеньких ножек припустила прочь от самоуверенного юнца. Он стоял, уперев руки в бока, вскинув черноволосую голову, неотразимый в своей самоуверенности, разглядывая проходящих женщин, и можно было бы поклясться, что каждая хоть на миг, да возмечтала оказаться схваченной его крепкими руками и…
Нет, не каждая. Русоволосая женщина смотрела на Сальватора с таким выражением, словно мечтала обломать о его дерзко вскинутую голову свой зонтик. Точеные черты ее прелестного лица исказились ненавистью, а из груди вырвался стон, словно шипенье разъяренной змеи. Из грации она вдруг сделалась истинной фурией!
Неведомо, услышал Сальватор это шипенье, несмотря на царящий вокруг галдеж, а может быть, его уколол исполненный злости взгляд, однако он повернул голову и посмотрел на женщину. И тотчас знатоки античной мифологии могли понаблюдать живую иллюстрацию к мифу о Медузе горгоне, потому что красавец истинно окаменел.
– Полин?.. – выдохнул наконец Сальватор, а потом круто развернулся – и бросился наутек.
– Значит, тиф?! – возмущенно выкрикнула русоволосая дама. – Да будь ты проклят со своим тифом!
Она бросила вслед убегающему Сальватору последний убийственный взгляд и направилась в сторону бульвара Сен-Мишель. Дойдя до небольшого отельчика на углу улицы Суфло, она спросила у портье, дома ли русский постоялец из седьмого нумера.
– Мсье Теодор Достоевски? – уточнил портье. – Да, мадам, четверть часа назад мсье вернулся с прогулки. Прикажете доложить?
Не велев докладывать о себе, дама поднялась по лестнице, тесноватой для ее кринолина, во второй этаж (по-русски он бы звался третьим) и вошла в дверь с цифрой «семь», не постучав. В полутемной комнате на застеленной, смятой кровати ничком лежал человек, вполне одетый – создавалось такое ощущение, что он только пришел с улицы и вдруг рухнул без сил. Ему было лет сорок с небольшим. Высокий лоб, бородка, умное, бесконечно усталое лицо. Усталое и печальное… Да и во всей его позе было что-то безнадежное, сломленное.