Но уж если мне скрываться, то почему только от горы?
Тридцать шесть тысяч стодолларовыми купюрами.
Кроссовки в пакет. Так. Что еще? Стоп, вот эту кипу тоже.
Должна быть от честности хоть какая-нибудь польза? Или как?
Честный, честный, честный — и в конце концов за это ни копейки денег. Или: честный, честный, честный — и в конце концов за это тридцать шесть тысяч. Стодолларовыми купюрами.
Пакеты в левую руку. Сумку в правую.
Без четверти восемь. Но депозитарий «Святогора» работает до девяти.
И все мои проблемы будут решены.
Мало?
Гора так гора. Тикать так тикать.
Я покидал вещи в машину и выехал со двора.
В десять минут девятого я был у входа в «Святогор».
— Слушаю, — равнодушно проговорил динамик.
— Вход-выход, — сказал я.
Тягомотина прохода. Двери, двери…
Клерк разглядывает паспорт.
Набираю код. Запиликало. Можно идти.
Чего я жду?
— Вот на это имя, — говорю я чужим голосом.
Совершенно не мой голос. Как будто с магнитофонной ленты.
Рывком протягиваю паспорт Будяева.
Клерк смотрит на меня странно. Хочет что-то сказать, отводит глаза. Потом спрашивает:
— Доверенность?
— Пожалуйста.
Заполняет бланки.
Расписываюсь: «По доверенности — Капырин».
Через несколько минут открыты два сейфа.
Вынимаю кассету из своего, сую в новый, на имя Будяева. Его кассету, пустую, в свой.
Еще есть возможность. Еще есть… Господи, слава богу: уже нет — я повернул ключ.
Кончено.
Этот ключик поворачивается только в одну сторону.
Тридцать шесть тысяч лежат в сейфе Будяева. И никто не имеет права доступа. Кроме него.
— Теперь уж сами, Дмитрий Николаевич, — бормочу я. — Сами за своими денежками… будь они трижды неладны.
— Что? — удивленно спрашивает служитель.
— Ничего.
Никто не видит. Некому похвалить. Да и не за что. Ну и черт с вами. Черт с вами со всеми, в конце-то концов. Мне плевать на все. Делайте что хотите. А я играю в паровозик: ту-ту-ту-ту-у-у-у-у-у-у-у-у-у!..
30
…Низкое, вязкое небо над Москвой. Пятый час, а уже упали сумерки, и снег кружится в лиловом фонарном свете. Это настоящий… теперь надолго. Шаркают дворники, брезгливо, будто перхоть, смахивают со стекла снежинки. А вокруг огни, огни — окна, фонари, мерцание рекламных пробежек над крышами домов… габариты, фары, пламенные вспышки стоп-сигналов… и низкое, густое, розоватое небо… Обычно-то его не замечаешь. А ведь стоит задрать голову — и вот оно. Низкое, тяжелое. Но все-таки есть. Все-таки есть небо.
Встали… тронулись… встали.
Несколько деревьев. Черные ветки на фоне черных домов. Черные дома на фоне черного неба. Белый снег.
Ага, вот и старый знакомый. Тот же камуфляж, костыли, сумка… та же непроницаемая, глиняная маска тяжелого сна. Я опустил стекло, высунул руку и бросил в торбу деньги. И опять, опять его лицо ожило только для того, чтобы подарить мне презрительный и насмешливый взгляд.
— Слышь, парень, — сказал я в щель. — Слышишь, погоди!..
— Да пошел бы ты!.. — ответил он и двинулся к следующей машине: опора, рывок, перенос тела… опора, рывок…
Там ему ничего не дали.
Я поднял стекло.
Жизнь — не кино, назад не прокрутишь.
Этот взгляд тоже навсегда останется со мной. Значит, чем-то заслужил.
Тронулись… встали… тронулись… еще три метра… еще пять… пошло, пошло!..
Все, вырвались.
Когда летишь в потоке машин по широкому проспекту, особенно понятно, что выигрывает тот, кому в большей степени известно будущее. Гул, содрогание… черная, отвратительно скользкая полоса… кружевные белые змейки по ледяному асфальту. Вот уже под девяносто… три метра от бампера до бампера… Все кругом опасно мерцает. Дорога похожа на волнистую реку… нет — на поток раскаленной лавы… на черно-белое полотнище под сильным ветром: плещет, шатается из стороны в сторону… предостерегающе вскрикивает… визжит тормозными колодками… Кому известно больше деталей будущего, тот и движется быстрее: успевает нырнуть в прореху и обойти соседа — на корпус, на полкорпуса…
Кто знает меньше — тот тупо гонит по своей полосе, следя только за тем, чтобы не въехать со всей дури кому-нибудь в корму…
Есть и такие, что ошибаются насчет деталей… куда они деваются сами, не знаю, а вот расплющенные туши их стальных коней сволакивают к постам ГАИ, чтобы ржавели в назидание потомкам.
Вот так.
Знать, где упасть, соломки постлать.
Нет, непонятно.
Но с другой стороны — что я об этом знаю?
И почему я должен чувствовать себя виноватым?
Однажды ехал откуда-то электричкой — усталый, вечером — с дачи, что ли, чьей-то возвращался? Напротив сидел парень. Он был пьян совсем не весело: болезненно, если не смертельно. Он осознавал свою беспомощность. Время от времени поднимал голову и, еле ворочая языком, повторял, что ему в Электросталь… а я каждый раз объяснял, что на Курском ему нужно перебраться на другую ветку… Вот залязгали буфера на Курском, я растолкал его: он поднялся и кое-как побрел к выходу… Может быть, он жив-здоров и меня совсем не помнит? — а я его, подлеца, все вспоминаю. Ну что мне было его тогда не проводить? Потерял бы двадцать минут, зато в последнюю из этих минут забыл бы его — к чертовой бабушке, раз и навсегда, крепко-накрепко! — и не маячил бы он попусту вот уж сколько лет перед глазами!.. Может, он и нашел тогда нужную платформу, и уехал в свою Электросталь, и даже протрезвел по дороге; а потом, глядишь, и вовсе пить бросил, женился, завел детей, ростит как может, пользуется любовью в семье и уважением на работе — черт его знает!.. А если не нашел?
Будяев открыл, как всегда, в халате. Борода черная, волосы на груди седые.
— Вечер добрый. Припоздал, не обессудьте.
— Какие разговоры! Бог с вами! Заходите, заходите…
— Разве что на минутку… разуваться?
— Что вы! Что вы! Вы что! Вы взгляните, что у нас делается! Это же Содом и Гоморра, честное слово! Куликовская битва! Хлев! Свинарник! Да что я! — в свинарнике-то чище бывает! — воскликнул Дмитрий Николаевич, закончив трагическим вздохом и маханием руки: — Эх, гос-с-с-с-споди!..
Повалился в кресло, бороденку заинтересованно выставил вверх, стал шарить по столу в поисках сигарет.