нужно напечатать. Пойдёмте скорее…»
XXV
Музыка
В Приоре г-н Гурджиев много занимался со мной музыкой, но не для движений. Упражнения, которые он показал в августе 1924 года, были последними из движений, которые он когда-либо давал в Приоре. В начале июля 1925 года он начал создавать другой тип музыки, которая щедро струилась из него в течение следующих двух лет.
У меня были трудные и мучительные времена с этой музыкой. Г-н Гурджиев иногда насвистывал или играл на фортепиано одним пальцем очень сложные мелодии – которые, как и все восточные мелодии, лишь на первый взгляд кажутся монотонными. Ухватить эту мелодию, записать её европейскими нотами, требовало таланта.
Этот процесс записи был интересен сам по себе. Обычно это происходило вечером в большой гостиной, либо в Доме для занятий. Из своей комнаты я обычно слышал, когда г-н Гурджиев начинал играть, и взяв нотную бумагу, мчался вниз. Вскоре подтягивались остальные люди, и музыка всегда диктовалась в их присутствии.
Её было непросто записывать. Слушая, что он играет, мне нужно было впопыхах записать извилистые изменения и повороты мелодии, часто повторения всего двух нот. Но в каком ритме? Как расставить акценты? На это не было намёка в обычном западном размере и музыкальном строе. Это был некий меняющийся ритм, другое разделение потока мелодии, который не мог быть прерван или разделён линиями музыкальных тактов. И гармонию – восточную тональность, на которой строилась мелодия – можно было только постепенно отгадать.
Это правда, что г-н Гурджиев повторял некоторые части, но часто – я думаю, чтобы досадить мне – он начинал повторять мелодию до того, как я закончил её записывать, и обычно с неуловимыми различиями и добавленными украшениями, которые доводили меня до отчаяния. Конечно же, нужно было помнить, что в этом был не только смысл записи музыки для потомков, но также и упражнение лично для меня, чтобы «схватить» и «усвоить» сущностное свойство, тот самый вкус или суть музыки. Для меня это было всегда сложной и никогда не заканчивающейся задачей.
Когда мелодия была записана, г-н Гурджиев настукивал по крышке фортепиано ритм, в котором строился аккомпанемент. На Востоке он исполнялся на каком-то ударном инструменте. Вся мелодия должна была как-то сочетаться с этим фоновым ритмом, но без изменений и подгонки аккомпанемента. И потом я должен был сразу же исполнить то, что было продиктовано, импровизируя аранжировку, что я и делал.
Когда я начал аранжировать мелодии, я очень скоро понял, что никакая свободная аранжировка невозможна. Истинный характер музыки был настолько типичным сам по себе, что любые переделки только портили абсолютно индивидуальную суть каждой мелодии.
Однажды г-н Гурджиев очень резко мне сказал: «Это нужно сделать так, чтобы каждый идиот мог это сыграть». Но Бог сохранил меня от понимания этих слов буквально и от аранжировки музыки, как пьески для исполнения любым желающим. Это был один из примеров его способности «запутывать» людей, чтобы заставить их одновременно работать и самостоятельно искать правильный путь – в моём случае, записывать музыку и в то же время схватывать и собирать всё то, что очень просто могло быть утрачено.
Когда г-н Гурджиев возвращался из Парижа, у него постепенно стало обычаем работать со мной над новой музыкальной записью. После ужина, когда все собирались вместе, я исполнял самую свежую музыку, потом читали последний текст «Вельзевула», после чего я снова играл.
Музыка г-на Гурджиева была очень разнообразной. Особенно глубоко трогало то, что он запомнил на слух в отдалённых храмах во время его путешествий по Азии. Эта музыка трогала до самых сокровенных глубин…
Здесь записи Фомы де Гартмана обрываются. Он умер так внезапно, что даже не прочитал то, что уже было написано.
За вечер до этого он с огромными усилиями играл свою «Вторую сонату для фортепиано», посвященную идее П. Д. Успенского о четвёртом измерении. Слушателями была группа друзей-музыкантов, которые не могли посетить концерт, который должен был состояться через две недели.
Итак, я осталась с незаконченной рукописью, которую мой муж считал очень важной – что можно увидеть из его Вступления. В первых главах он описал детали периода работы г-на Гурджиева, начиная с которого, я стала жить. Я чувствую, что записи моего мужа не должны оставаться незаконченными, но я могу продолжить их только описанием моего собственного опыта.
Быть беспристрастной, не слишком субъективной и настолько искренней, насколько возможно – это для меня очень серьёзная задача. Это должен быть отчёт о наших последних годах с г-ном Гурджиевым с точки зрения одной из его учениц. Я надеюсь, что сам г-н Гурджиев поможет мне быть равнодушной к суждениям других людей о том, что я пишу. Моё почитание его и его учения безгранично. Поэтому я чувствую, что свободна говорить то, что я считаю правдой, хотя это может быть субъективным.
XXVI
Завершение
За эти годы умерла мать г-на Гурджиева. Вскоре после этого стало тревожным состояние мадам Островской. Больше не было никаких сомнений, что у неё рак. Операция и лечение были бесполезными, поэтому г-н Гурджиев по совету докторов забрал её обратно в Приоре. Он проводил много дней в её комнате в конце коридора Ритц. Это была красивая большая комната, где всё было сделано для комфорта мадам Островской. Также принесли пианино, потому что она любила музыку и часто просила г-на де Гартмана поиграть для неё. Когда г-н Гурджиев однажды был в Париже, она попросила его: «Поскольку Георгиваныча нет, не сыграете ли вы мне Шопена?»
Мы знали, что её дни сочтены, и, однозначно, она сама это знала, потому что попросила моего мужа найти польского священника, который разговаривал бы по-русски (она была полька по происхождению). Он сразу же поехал в Париж и нашёл такого священника. Я не забуду её счастливое лицо, когда я сказала ей, что священник пришёл.
За мадам Островской ухаживали две младших ученицы, но мы постоянно были с ней.
Я живо помню день, когда г-н Гурджиев, сидя в кресле возле окна комнаты мадам Островской, попросил полстакана воды. Он не пил её, но подержал в руках около пяти минут, а потом сказал мне отнести воду мадам Островской, чтобы она её выпила; хотя я ему сказала, что она не может даже пить, он настоял на том, чтобы ей отнесли воду. Мадам Островская проглотила её без боли и потом смогла