Все присутствующие явно затаивают дыхание. На первый взгляд может показаться, что бой идет только между аббатисой и сестрой-наставницей, но на самом деле происходит нечто большее: некоторые монахини постарше, такие как Агнезина и Конкордия, естественные союзницы Юмилианы, наверняка еще помнят службы, когда каждый приход сестры Магдалены совпадал с появлением у нее кровоточащих стигматов. И, судя по царящему в монастыре возбуждению, многие монахини помоложе уже наслышаны об этом.
— Сестра Юмилиана, вы меня опередили. Однако сестра Магдалена так слаба, что даже это, по-моему, будет невозможно, — на одном дыхании произносит аббатиса. — Вообще-то я уже обсудила этот вопрос с отцом Ромеро. И он даже побывал у нее с утра, когда приходил выслушать исповедь послушницы.
Был он у Магдалены или нет, никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть, так как все в это время работали. Да и почему бы кому-то сомневаться в словах аббатисы? Однако Зуана немедленно ловит себя именно на этом.
— У вы, она была без сознания и потому не могла ни исповедаться, ни принять причастие. Но отец Ромеро обещал прийти снова.
— О, неужели она умирает? Неужели, не успев обрести самую святую нашу душу, мы снова потеряем ее?
В голосе сестры Феличиты слышны слезы, и монахини помоложе пугаются. Юмилиана бросает на нее острый взгляд. Одно дело — меряться силами с искушенным противником, другое — обнаружить, что тебя подводят собственные союзники.
— Все мы умрем когда-нибудь, сестра Феличита, — мягко говорит аббатиса. — И потому должны быть великодушны. Ведь для самой Магдалены воссоединение с Господом станет величайшим праздником.
Слова, столь простые, что при других обстоятельствах могли быть сказаны самой сестрой-наставницей, мгновенно успокаивают собравшихся. Аббатиса, прямая и грациозная, сидит на возвышении в кресле.
— Сестра Зуана? Вы, как сестра-травница, видели нашу дорогую сестру совсем недавно. Может быть, вы поделитесь с нами своими мыслями о ее силе или хрупкости?
Она поворачивается к Зуане, глаза ее горят. Поглядеть на нее, так она прямо наслаждается происходящим. В часы досуга самые озорные монахини нередко поговаривают, что из нее вышла бы великолепная жена для какого-нибудь вельможи и что она заправляла бы его семьей и палаццо не хуже, чем заправляет монастырем. Зуане кажется, что они к ней несправедливы. Ей бы не палаццо править, а государством. В сущности, этим она тут и занимается. У нее все, как у настоящего правителя, есть даже свои шпионы и доносчики, чтобы сохранять власть от всяких поползновений на нее.
— Когда я видела ее сегодня утром, она была без сознания и очень слаба. Кроме того, она страдает от сильных пролежней. По моему мнению, было бы милосердно тревожить ее как можно меньше.
Похоже, что среди шпионов и доносчиков аббатисы Зуана удостоилась выдающегося места.
— А если бы мы приняли такое решение, вы взялись бы смотреть за ней в лазарете? В прошлом вы выражали серьезную озабоченность ее состоянием, как я помню.
Но так ли уж нужна самой Зуане эта роль? Сейчас она не в состоянии ответить. Она склоняет голову.
— Если такова будет воля общины, я сочту за честь исполнять ее.
Аббатиса расправляет юбки и обращается ко всем:
— Итак, приступим к голосованию. Вопрос заключается в том, должны ли мы перенести нашу возлюбленную престарелую сестру Магдалену в лазарет, где ей облегчат переход в руки Господа.
Послушницы следят за тем, как монахини хора одна за другой выходят вперед и спиной к комнате, для пущей анонимности, берут из деревянного ведра шар — черный означает «нет», белый — «да» — и опускают его в дырку на крышке коробки для голосования.
Когда все выразили свое мнение, коробку опустошают, сестра-ризничая в присутствии привратницы подсчитывает шары, и голосование считается состоявшимся. Следует заметить, что, хотя в этот раз белые шары преобладают, черных оказывается больше, чем всегда.
Глава тридцать третья
Внутри ее пусто. Спокойно. Тихо. Быть может, спокойнее, чем когда-либо в жизни. Наверное, последствия отравления. Работая в аптеке, она не раз задумывалась о драматических свойствах чемерицы: каково это, когда твои внутренности разрываются от боли и исторгают из себя все вместе с жизнью? Каково это — пройти такую чистку? Испытать такое опустошение. Как будто новое начало. Новая Серафина. Новая, светлая, чистая, без тоски в сердце и боли в желудке. Без мужчины, которого можно любить и желать. Потому что он, как в конце концов оказалось, никогда ее не любил.
«Он тебя не любит, ты же видишь».
Он не любит. Но как это возможно? К чему тогда все эти стихи? Музыка? Гармония голосов, искрящаяся сладость губ, прижатых к губам, прикосновение к коже, слияние душ, дарившее им чистоту и бесстрашие? Ах, теперь, теперь уже слишком поздно, она знает, что на самом деле любила его; ее мятежность и горячая кровь, радость жизни, неважно, вдвоем или в одиночку, не затмила от нее того, что Джакопо стоил любви, стоил сам по себе, ибо был щедр, полон музыки и абсолютно лишен злобы.
Хотя, с другой стороны, похоже, и не стоил. Просто он, как и она, был мастером обмана и притворства. Но разве это возможно?
В другое время эти мысли рвали бы ей плоть, точно крючки, однако теперь ее осталось так мало, что ранить нечего. Она устала. Слишком устала, чтобы думать. И вообще эта новая очищенная Серафина ни на чем не может сосредоточиться надолго. Голова кажется ей такой же легкой и пустой, как тело. Ничего ужасного в этом нет; похоже на головокружение или вибрирующий звон в ушах, какой бывает, когда держишь высокую ноту дольше, чем позволяет дыхание.
Может быть, она так чувствует себя из-за исповеди? Ее душа выскоблена не хуже, чем желудок. Она все рассказала старому священнику. Да и могла ли она поступить иначе, когда вопли насаженных на вертела и искромсанных на куски грешников еще звенели у нее внутри? Все ему выложила: про блаженство, про ярость, ужас, непослушание, даже про то, как пыталась убить себя; грехи текли с ее уст потоком. Сколько он слышал, она не знает, у обоих во время исповеди глаза были закрыты. Однако в конце он помолился за нее, назначил ей наказание — две недели взаперти на хлебе и воде — и отпустил грехи.
Две недели заточения и поста. Не такая уж и пытка. Она даже рада. За время, прошедшее с тех пор, как она открыла глаза и увидела целую келью монахинь, она научилась ценить одиночество. Разве сможет она когда-нибудь снова смотреть в глаза людям? Что касается поста, то она уже так свыклась с голодом, что, даже когда у нее возникает желание поесть, она испытывает удовольствие, превозмогая его. Ее нутро так долго было переполнено болью, яростью и страхом, что ощущать в нем пустоту — само по себе чудо.
То ли от тишины внутри, то ли от слабости, но она начинает чаще молиться: ее молитвы просты и облечены в простые фразы. Я виновата. Помоги мне. Прости меня. Почти как в детстве. Каждый раз, открывая со сна глаза, она видит висящее на стене распятие, но, когда она смотрит на него, ей все чаще представляется фигура того мужчины на озере, который шел к ней, и солнце горело у него за спиной, словно нимб.