из этих посетителей можно было сравнить, кого можно было поставить рядом с человеком, только что вошедшим в парикмахерскую Филипа? По крайней мере в глазах Филипа Рыбьей Головы никто из них не имел такого ореола.
Ну так вот. Друг перед другом стоят два человека: Филип и некий посетитель.
И вдруг парикмахер начинает делать вещи, которых не делал испокон веков. Он вытирает пыль с кресла. Приводит в порядок мебель и инструменты. Намыливает лицо клиента с ловкостью профессионала, знающего свое дело. Старательно точит бритву, а чтобы стереть с нее пену, берет не клочок газеты, а специальную бумагу, хранившуюся для особых случаев.
А когда он берется за бритву, то начинает водить ею по лицу клиента так, будто ласкает редкостную птицу. В парикмахерской царит полная тишина. Филип Рыбья Голова несколько раз пытался вставить словечко, но клиент был полностью погружен в чтение какой-то английской книги, забыв о парикмахерской, о ее хозяине, забыв обо всем и едва отдавая себе отчет в том, что его бреют. Вскоре он оторвался от книги и увидел, что парикмахер такой высокий и худой, что похож на голодающего. Вытянутая голова, плоское, как будто вырезанное ножом, лицо. Тонкий, правильной формы нос облагораживал его. Выражение, которое могло означать как интеллект, так и слабоумие. Таково было первое впечатление. Клиент чувствовал осторожное прикосновение бритвы, мягко скользившей по лицу, молчание вечера, когда все затихало, устав от палящего зноя. Он бросил взгляд на улицу, чихнул и посмотрел на Филипа. Какое старание, какая осторожность в том, как он намыливает лицо, проводит по нему бритвой, натягивает кожу, дезинфицирует и вытирает полотенцем. Старается изо всех сил. По простоте ли душевной? Или из желания компенсировать убожество этой парикмахерской, походившей больше на сарай?
Занятный парикмахер, заключил клиент, закрывая книгу, и впервые обратился к Филипу:
— Вы местный, с Сан-Висенти?
Филип блаженствовал.
— Моя родина Боавишта, сеньор доктор, но на Сан-Висенти я с малых лет.
— Женаты?
— Похоже на то.
— Есть дети?
— Трое, сеньор доктор.
— Вы живете этим?
— Уже двадцать лет.
Он снова осушает ему лицо полотенцем, не то чтобы очень новым, но чистым.
— Все?
Парикмахер, сопровождая свои слова улыбкой (симпатия? смирение? профессионализм? — клиент не знает), отвечает:
— Все, сеньор доктор. — И берет щетку. — Мой дом всегда к вашим услугам.
Посетитель смотрит на него внимательнее: довольно симпатичен, но с каким-то странным выражением.
— Для меня это большая честь. У меня простой, бедный дом, но он всегда к вашим услугам.
Да, такое впечатление, что он голодает.
— А вы никогда не думали эмигрировать в Америку?
— Сеньор доктор, эта земля дана мне богом. Здесь я родился, здесь и умру.
Филип Рыбья Голова чистил его пиджак и деликатно улыбался.
О, сколько бы он отдал за то, чтобы в эту минуту сюда пришли ньо Жоао Лусио, сквернослов Эваристо, ньо Педриньо, ньо Жинго Маркес, шумный Тута, ньо Амансио, Пепи из Шао-де-Алекрим. Как бы ему хотелось в этот незабываемый для него момент увидеть их всех здесь! Чтобы они посмотрели собственными глазами, кто к нему пришел в этот вечер, кто был у него, кто говорил с ним с глазу на глаз.
Мужчина вынул кошелек, извлек из него банкноту и протянул парикмахеру. Филип отказался. Посетитель недоумевающе посмотрел на него.
— Большое спасибо, сеньор доктор. Уже уплачено.
Человек продолжал удивленно рассматривать его, держа банкноту в протянутой руке.
— Вы извините меня. Филип душ Сантуш — (это его полное имя) — никогда не смог бы взять ни единого тостана у сеньора доктора. Никогда. Вы не знаете Филипа Рыбью Голову, потому что я обычный человек, как любой другой. Но зато я вас знаю. Да и кто на Островах вас не знает?
Филип душ Сантуш хотел этим сказать, что он знает о его делах.
Через кабинет доктора проходили люди гражданские и военные, сотни, тысячи больных, у многих из них были все признаки хронического голода. И всем он героически помогал. И когда смерть забирала кого-нибудь — а каждый день она забирала не просто кого-нибудь, а многих, — он не колебался. В свидетельстве о смерти, нарушая все официальные инструкции, он называл болезнь ее настоящим именем: хронический голод. Он появился на этой забытой богом земле, как чудо. В короткое время его имя из конца в конец облетело весь архипелаг.
— Сеньор доктор, вы высший дух.
Врач посмотрел на него с изумлением и произнес:
— Простите, я должен заплатить. Иначе это пойдет вразрез с моими убеждениями.
— И с моими тоже, сеньор, если я приму от вас хоть один реал. Если бы Филип душ Сантуш совсем уж потерял совесть…
Ну что ж, убеждения, достойные уважения. Делать было нечего, доктор подчинился. Он был смущен и хотел уже прощаться, по Филип жаждал ему кое-что сказать и, когда увидел, что тот уходит, осмелился:
— Сеньор доктор, еще немножечко, пожалуйста. Вы не обидитесь?
— Никоим образом.
— Моя слабость.
Он взял из угла комнаты гитару и, прижав ее к груди, объявил:
— Я хочу сыграть для сеньора доктора одну морну. Я знаю, вы любите наши морны.
Говоря это, он перебирал струны гитары. Врач, сидя на табуретке, слушал одну морну, две, слушал еще и еще, с волнением, которое проникает до глубины души и которое возникает, лишь когда встречаешь человека на первый взгляд совсем чужого и вдруг понимаешь, что вы братья.
История ньо Висенте
— Знаете, сеньор доктор, хоть Лела и был негодяем, я никогда его не забуду. Говорят, он очень плох. Но этому подлецу всегда везло. Сейчас я вам расскажу, как все произошло.
Вы ведь знаете, дождя у нас не было уже два года. На Санту-Антане ни единая дождинка не упала. Просто беда. И жена голодная, и дети — у всех животы подвело; каждый день кто-нибудь умирал от голода. Старший мой отправился на английском пароходе на юг; а второй — на Сонсенте, собирается на Сан-Томе. Тута, десятилетний малец, ушел в Паул да и умер по дороге. Остались я, жена и пятнадцатимесячная дочка. От слабости все на ногах не держались. Работы взять негде, каждую минуту ждали, что дочка помрет. У матери не было ни вот столечко молока, и малютка уж почти не шевелилась.
Еды в доме не было по нескольку дней. Иногда удавалось раздобыть кусочек сахарного тростника или чая из федагозы, и все. В сезон можно нарвать манго или папайю, а тогда все высохло. Хоть ложись и помирай.
Однажды пришел ко мне Томас Афонсо, человек ушлый, денежный, и говорит:
«Слушай, Томе