Слову дано высокое право из случайности создавать необычайность, необычайное делать случайным.
Владимир НабоковК концу третьего дня моей жизни на родительской даче, куда я приехал «поработать в тиши», я совсем измотался…
Для меня всегда самым трудным делом было начало… На сей же раз, казалось, что заклинило вообще намертво. Я не мог сделать и полшага. Не мог написать ни одной фразы, которую стоило бы оставить на чистом листе бумаги…
Не то что рассказ – одну строчку родить мне казалось немыслимо тягостным.
Было такое ощущение, как будто я натягиваю на колки невидимые струны. А они то дребезжат, не находя нужной тональности, то, кажется, вот-вот сорвутся, лопнут от излишнего напряга.
* * *
Дни все еще стояли чудесные, хотя макушка лета миновала. Июль был уже на исходе.
Я купался в маленьком, заросшем по берегам камышом озерке с островками кувшинок и холодной родниковой и темной между этими островками водой.
Купался иногда совсем один.
«Лежа» на спине и чувствуя освежающий холод снизу и тепло сверху, я глядел на высокие тяжелые горы бесконечных белых облаков, почти неподвижно громоздившихся над озером.
Иногда, придя на мостки, с которых нырял в воду, я встречал на них разомлевших от летнего зноя рыбаков – двух-трех мальчишек, которые сидели на длинных прогретых досках, свесив в воду свои босые ноги с завернутыми до колен штанами, и время от времени выдергивали из воды лениво трепыхавшихся на крючке неуклюжих жирных карасей. Казалось, даже рыба в глубине разомлела от июльского зноя…
Под вечер, перед ужином, я ел с кустов малину или белую смородину, радуясь прохладному ветерку, шелестящему листвой кустов, с которых я обирал ягоду.
Или, перебив журналом «Огонек», свернутым в трубочку, назойливо жужжащих мух, читал допоздна…
Или, лежа в темноте, слушал старинное громоздкое радио, мерцающее своим единственным зеленым глазом…
Но, чем бы я ни занимался, я подспудно все время думал: «С чего начать рассказ? О чем написать?» И будет ли написанное хоть кому-нибудь интересно.
Я прокручивал, подобно кинопленке, эпизоды своей прошедшей и будущей жизни, но не находил в них достойного сюжета. Все «увиденное» казалось или слишком мелким и сереньким, или уж настолько фантастичным, что порой мне самому не верилось, что все это было на самом деле…
Я знал, что в рассказе, настоящем рассказе, есть много чего. Есть музыка и цвет. Есть запахи и безмерность пространства… Есть реальность и вымысел. Есть обыденность и есть потусторонность…
«Ничего, – говорил я сам себе, – надо только начать. Надо как-то написать лишь первую стоящую фразу. А там уж потом пойдет само. Попав в этот поток, останется только подтесывать, подгонять к первой строке все остальные, как в византийской кладке, где глыбы шлифуются до тех пор, пока камни не «срастутся» друг с другом безо всякого раствора. Важно только не взять первую фальшивую ноту.
Начало – это основа. А все остальное приложится. Ведь рассказ – это не что иное, как единственно верные слова в единственно верном порядке. Вот и все! Надо только эти слова найти».
Но! В этом-то и была основная трудность.
Я никак не мог поймать тот импульс, который своим каким-то отдаленным гудом, тревожно-радостным замиранием в груди и дает начало чему-то новому, никогда еще никем не созданному. Поймав этот импульс, кажется, уже не пишешь, а летишь, едва успевая записывать диктуемые кем-то фразы…
Иногда этот импульс, это неясное гудение, подобное далекой снежной лавине или горному обвалу, возникал во мне ненадолго, когда я лежал на веранде дачи, в темноте, и слушал хорошую музыку, например Альбиони, и смотрел на яркий, кажущийся почти прозрачным, оранжево-желтый круг луны с черным иероглифом, начертанным на нем сухой веткой ранетки. Луна с этим «иероглифом» напоминала таинственный китайский фонарик со свечою внутри, подвешенный у самого уреза крыши на ветвях дерева, растущего за стеклом веранды, и качающийся со своим мерцающим светом (в самом деле чуть-чуть качалась только ветка) от порывов легонького ветерка.
А иногда это случалось, когда я слушал ночной дождь, с приятной монотонностью шуршащий по крыше и скатывающийся по стеклам веранды с их темным решетчатым переплетом.
Или когда вечерний ветер с реки вдруг напоминал прохладный и просторный ветер осени. Но импульс этот был так призрачен, что поймать его, как ускользающую нужную волну в транзисторе, мне никак не удавалось.
«Ладно… Ничего… Начну с завтрашнего утра, – успокаивал я себя. – Надо только встать пораньше. И очень точно вспомнить все. А потом это все оживить…»
* * *
Можно, например, написать о том, как странно цокала пуля (будто хрусталь осыпался), ударившая скользом в холку кабана. Образуя при этом маленькое летучее снежное облачко от разбитого льда, который намерз у него панцирем от уха до конца лопаток».
Бывалые охотники утверждают, что кабаны специально трутся под осень боками о стволы и пни смолистых пород деревьев, превращая тем самым щетину, склеенную смолой, в сплошную корку. А потом, уже в начале зимы, мочат эту корку-загривок в воде. Застывая, вода и образует как бы еще дополнительный ледяной панцирь с гирляндой самых разнообразных по конфигурации ледышек, болтающихся по бокам.
Я стоял вверх по склону и целил в голову кабана, который невероятно быстро для его огромной и какой-то квадратной туши бежал в прогале между кустов прямо в моем направлении, разбрызгивая снег вокруг себя мелкой пудрой и оставляя в этом пушистом свежевыпавшем снегу широкую борозду позади себя.
«Дзинь! Инь! Инь! Ии-инь!» – коротко раскатилось по склонам после моего второго выстрела. Но и на сей раз кабан не сбавил хода, а расстояние между нами стремительно, смертельно уменьшалось.
Он уже должен был скрыться в сухих кустах элеутерококка и лимонника, обрамляющих арену поляны, когда собаки в очередной раз предприняли отчаянную попытку остановить его.
Самая смелая, с печально-трагическими глазами, Найда, со вздыбленной на загривке шерстью, резко рванулась к кабану и повисла на его боку. Несколько мгновений кабан тащил ее, словно намертво прилипшую своей ощеренной мордой к его щетинистому боку, прочерчивая ее будто бы одеревеневшим телом вторую, извилистую борозду в рыхлом снегу. Только пушистый хвост Найды иногда напряженно вздрагивал и поднимался.
Кабан, резко мотнув головой в сторону собаки, легко «отлепил» ее от себя. (Она как-то нелепо-неуклюже перевернулась в воздухе, судорожно дрожа ногами и падая спиной в снег.) В ее так и неразжатой пасти я успел заметить торчащий во все стороны пучок кабаньей щетины. Сам же кабан скрылся в кустах, за которыми и начиналась та самая круглая поляна, на противоположном краю которой, рядом с изуродованной грозой огромной лиственницей, стоял я.