Кажется, я подробно разобрал пьесу Шварца, а между тем она заслуживает еще более тщательного разбора. Вопросы стиля остались в стороне, в то время как многие выражения из его сказок вошли в разговорный язык. «Детей надо баловать, — говорит Атаманша в „Снежной королеве“, — тогда из них вырастают настоящие разбойники». «Вы думаете, это так просто — любить людей», — вздыхает Ланцелот. «Человека легче всего съесть, когда он болен или уехал отдыхать. Ведь тогда он сам не знает, кто его съел, и с ним можно сохранить прекраснейшие отношения», — замечает Цезарь Борджиа. «Единственный способ избавиться от драконов — это иметь своего собственного», — уверяет Шарлемань («Дракон»). Эти афоризмы тонко переплетены с общепринятыми поговорками, пословицами, образными выражениями, которым Шварц возвращает их первоначальный смысл. «Посмотрите на все сквозь пальцы, — советует Доктор, осматривая Ученого, — махните на все рукой. Еще раз». «В каждом человеке есть что-то живое. Надо его задеть за живое — и все тут», — говорит Ученый. Это не только игра слов. Укрепившиеся, своеобразные, непереводимые обороты речи оживают в своем первоначальном значении. Они рассеяны по страницам драматургии Шварца, придавая ей остроту и оригинальность.
14
Пристально наблюдая за преображением «чужого сюжета, вошедшего в плоть и кровь», можно найти убедительные черты сходства и несходства в произведениях Андерсена и Шварца. Но есть и прямой спор, далеко идущий и заставляющий задуматься о многом.
Печальная сказка Андерсена кончается победой «теневой стороны вещей». Ученый приговорен к тюрьме, и Тень коварно жалеет «верного слугу». По-другому кончает свою пьесу Шварц.
Существует формула: «Тень, знай свое место» — Доктор нашел ее в старинных трудах о людях, расставшихся со своими тенями. И когда в последней схватке Ученый доказывает, что новый властелин пуст, что он «уже теперь томится и не знает, что ему делать от тоски и безделья», — волшебные слова произнесены, и Тень падает к ногам Ученого, повторяя его слова и движения.
Зачем Шварцу понадобился этот эпизод? Ведь формула действует недолго, и Ученый лишь на несколько минут становится хозяином положения. Она понадобилась, чтобы показать нерасторжимость, неразлучность, естественное единство человека и его тени. И эта едва различимая нить единства полностью раскрывается в заключительных сценах. Ученый приговорен к казни, палач отрубает ему голову — в это мгновение слетает голова и у Тени. Живая вода — величайший фармакологический препарат сказочников всех времен и народов — приходит на помощь. Оживает Ученый, оживает и его Тень. Обоим больно глотать — подробность, подчеркивающая изящество замысла Шварца. А замысел заключается в том, что, как бы далеко ни уходила «теневая сторона вещей», повинуясь воле художника, в конечном счете она возвращается, чтобы «занять свое место».
Столкновение Ученого с его тенью — это столкновение героя с самим собой, с темным отражением собственной души в сложном, коварном и безжалостном мире. Это — единство противоположностей, невольно уводящее мысль к идее двойника, которая была так важна для Гофмана, Достоевского, Кафки.
15
Ты знаешь, а ведь и я только теперь, перечитывая твои пьесы, понял, что тебе удалось. Ты развертывался медленно, неуверенно, прислушиваясь не к искусству литературного слова, а к точности и честности детского зрения. В «Голом короле» все голы, не только король, — и улюлюкающий камергер, и марширующие фрейлины, и придворный поэт, который «просит то дачу, то домик, то корову».
…Спасибо тебе, дорогой, за Ученого, за Ланцелота, за Дон Кихота, за то, что вместе с ними ты ненавидел больших и маленьких драконов фашизма. За то, что ты нашел в себе силы, чтобы высмеять их, оставаясь серьезным. За то, что ты предсказал, как трудно будет с людьми, у которых «дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души». За «очень жалобную книгу», которую пишет мир — горы, травы, камни, деревья, реки, видящие, что делают люди.
Знаешь ли, на что похожа эта книга, лежащая далеко в пещере, в Черных горах? На «Русскую Правду» Пестеля, зарытую в землю. Или, еще больше, на толстовскую «зеленую палочку». Ланцелот, как маленькие братья Толстые, отказывает себе в праве на равнодушие и легкую жизнь. «Я странник, легкий человек, но вся жизнь моя проходила в тяжелых боях. Тут дракон, там людоеды, там великаны. Возишься, возишься… Работа хлопотливая, неблагодарная».
Вот и ты был такой же легкий человек, умевший смешить и смеяться, любивший простые вещи — солнце, хорошую погоду, прогулку в лесу. Спасибо тебе за то, что твоя жизнь проходила в тяжелых боях.
Умирая, Дон Кихот видит перед собой Альдонсу, которая запрещает ему умирать: «Вы устали? А как же я? Нельзя, сеньор, не умирайте… Уж я-то сочувствую, я-то понимаю, как болят ваши натруженные руки, как ломит спину… Не умирайте, дорогой мой, голубчик мой».
Так и нам хотелось запретить тебе умереть.
Ранчо старается доказать своему господину, что «умереть — это величайшее безумие, которое может позволить себе человек». Вот так и нам хотелось доказать тебе эту простую мысль.
Тебе некогда было умирать, когда на земле столько дела, и если уж несправедливо совершилось это «величайшее из безумств», ты знал или догадывался, что твои сказки помогут нам, «сражаясь неустанно, дожить, дожить до золотого века…»
1965–1978
Шварц и сопротивление
1
Между нами долго были довольно сложные отношения, но не с моей, а с его стороны. Он с удивительной проницательностью понимал людей и судил о них беспощадно строго. Об этом почти ничего нет в книге «Мы знали Евгения Шварца», потому что он был одновременно человеком добрым, умным и остроумным, искренним — больше, чем позволял произвол, талантливым, щедрым и великодушным. Он легко разгадал мои дурные стороны: скупость, отчасти врожденную, отчасти благоприобретенную — в молодости я был беден (с годами скупость прошла), самоуверенность (которая впоследствии сменилась неуверенностью, но только в профессиональном отношении), душевную ограниченность, естественную для человека, который постоянно думает о себе. Кроме того, он считал меня писателем головным, сухим, бесполезно сложным и едва ли способным изобразить глубокое чувство. Короче говоря, он ясно видел мои дурные стороны и с трудом, медленно менял свое отношение ко мне. Оно сильно ухудшилось после одной нелепой ссоры, в которой был виноват я. Но потом Шварц стал, как бы привыкать ко мне, а может быть, понял, что я, так, же как он, меняюсь.
Отношения улучшились, и недаром, ожидая ареста в сентябре 1941 года, я пошел проститься именно с ним — ближе, чем он, у меня тогда не было никого в Ленинграде… Душевные перемены стали происходить в нем совершенно иначе, чем у других писателей, и если осмелиться выделить среди них тех, кто шел своим, независимым путем — Пастернак, Платонов, Булгаков, Ахматова, Мандельштам (в наше время этот список можно утроить), следует, мне кажется, включить в него и Евгения Шварца. Он вел двойную жизнь, напоминавшую зеркала, поставленные друг против друга. Одно зеркало — то, что он писал для себя, а на деле — для будущих поколений. Другое — то, что он писал, пытаясь найти свое место в скованной, подцензурной литературе. Это последнее было сравнительно легко для него, когда он писал для детей, — его сказки в театре и в прозе получили мировое признание. Но это было очень трудно, когда Шварц писал для взрослых, годами нащупывая тропинку, которая привела его к «Дракону». Она наметилась уже в одной из первых пьес, в «Похождениях Гогенштауфена» — истории о том, как в рядовом советском учреждении всеми делами заправляет упырь, питающийся человеческой кровью, а уборщицей служит добрая фея, которой согласно утвержденному плану разрешено совершать только три чуда в год. Пьеса написана еще нетвердой рукой, но первый опыт удался — Евгений Львович метко рассчитал, что советские чиновники никогда не унизятся до того, чтобы узнать себя в вурдалаках. Это был смелый шаг. Всеобщему, стремительно развивающемуся лицемерию и двоедушию было противопоставлено «лицемерие искусства», зажатого в тиски и нашедшего единственную (или одну из немногих) форму существования.