Я подумал: «Она!» — и бросился вверх по лестнице, а черная фигурка смотрела, как я подымаюсь, мирно опершись локтями на балюстраду. Когда я добрался до верха, она выпрямилась и пошла мне навстречу, говоря: «Добрый вечер».
Фонарь был позади нее, и я не мог разглядеть лица, но голос показался мне голосом Чечилии, и я ее обнял. И только тут, обняв, увидел смазливое личико очень молоденькой девушки: толстый слой мертвенно-белой синеватой пудры, которая была тогда в моде, лиловые от помады губы, черные тени вокруг глаз, соломенно-желтые волосы. У нее была большая грудь, как у Чечилии, и талия, которую я обнимал, была тоже тонкая, как у Чечилии, но это была не Чечилия.
Тем не менее я тупо сказал:
— Чечилия?
Девушка улыбнулась и ответила:
— Меня зовут не Чечилия, меня зовут Джанна.
— Но я хотел Чечилию!
— Я не знаю, кто такая Чечилия, здесь нет никакой Чечилии. Так что? Хотите вы войти в дом?
Я сказал:
— Чечилия, я ехал к Чечилии. — Рывком высвободился из ее рук, сбежал по лестнице, перебежал через площадку и сел в машину. Минуту спустя я уже мчался по Кассиевой дороге, но не к Риму, а в сторону равнины.
Через некоторое время я заметил, что мне почему-то хочется съехать с дороги и на всей скорости врезаться в первое попавшееся препятствие. Это было искушение невероятно соблазнительное, сладостное и в то же время внушающее уверенность в собственных силах — нечто подобное испытывает ребенок, когда играет с револьвером отца, время от времени поднося его к виску. Однако я и не думал убивать себя, мысль о самоубийстве даже не приходила мне в голову. Жажда смерти жила, видимо, только в моем измученном теле, потому что я то и дело ловил себя на том, что хочу повернуть руль так, чтобы машину ударило об ограду или выкрашенный известью ствол платана. Как я уже сказал, то было необыкновенно приятное и в то же время успокаивающее искушение: так искушает нас сон, которому мы уступаем, сами того не замечая; нам снится, что мы по-прежнему с ним боремся, в то время как в действительности мы давно уже спим. Вот и я уже заранее знал, что если мне суждено будет разбиться, то произойдет это помимо моей воли, так, словно в тот момент я поеду не по настоящей дороге, а по той, которая мне снится, по дороге, где ничего не значат ни дома, ни деревья, ни ограда и в конце которой меня ждет смерть,
Ведя в тот вечер машину по Кассиевой дороге, я вспомнил фразу, которую когда-то слышал: «Люди делятся на две большие категории: на тех, кто перед лицом непреодолимой трудности испытывают желание убить, и тех, которые, напротив, чувствуют желание покончить с собой». Я сказал себе, что первый вариант я сегодня уже попробовал и потерпел поражение: я не смог убить Чечилию, лежавшую в постели моей матери. Значит, мне оставалось только покончить с собой. Я поду мал, что, если я покончу с собой, я поведу себя так, как испокон веку ведут себя влюбленные: Чечилия уехала с Лучани на Понцу, а я покончил с собой. Но именно эта мысль о банальности и заурядности того, что со мной происходит, вызвала у меня особо разрушительный приступ ярости. В тот момент я ехал по ровной прямой дороге, обсаженной деревьями, а передо мной на небольшой скорости двигался грузовик. Я переключил скорость, чтобы его обогнать, и, может быть, это переключение, заставившее меня немного затормозить, спасло мне жизнь. Сразу же после того, как я переключил скорость, мне привиделась по левую руку от меня еще одна, другая дорога, и, пытаясь на нее въехать, я направил машину прямо на ствол платана.
Эпилог
Прямо напротив моего окна, в больнице, куда меня привезли после аварии, поднималось посреди сада высокое дерево — ливанский кедр с огромными, плакучими, голубовато-зелеными ветвями. Лежа на спине, я смотрел на него часами, перекатывая голову по подушке; практически это было все время, не занятое сном или едой, потому что я почти всегда был один; в первый же день я предупредил немногих друзей, что не желаю никаких посещений. Я смотрел на дерево и испытывал чувство полного отчаяния, но отчаяния спокойного, так сказать уравновешенного; такое отчаяние охватывает человека, пережившего кризис, который ничего не решил, но показал ему предел, дальше которого он бессилен. То, что, за отсутствием более точных терминов, я вынужден называть самоубийством, ничего не решило; но то, что я по крайней мере попытался его совершить, убеждает меня в том, что я сделал все, что было в моих силах. Иными словами, тот факт, что я попытался покончить с собой, подтверждал серьезность моих намерений. Я не умер, но по крайней мере доказал самому себе, что той жизни, которой я жил до сих пор, я предпочел смерть, и предпочел серьезно. Все это не уменьшало чувство отчаяния, которое переполняло мою душу, но это же чувство посеяло в ней какое-то смиренное, словно бы предсмертное спокойствие. Я действительно побывал в темном царстве смерти, я оттуда вернулся, и теперь, хотя и безо всякой надежды, мне оставалось только жить.
Как я уже говорил, я проводил долгие часы, рассматривая дерево, что ужасно удивляло сестер и санитарок, утверждавших, что не встречали более спокойного больного. На самом деле я был не спокоен, а просто очень занят единственной вещью, которая в этот момент меня интересовала: деревом. Я ни о чем не думал, я только пытался понять, когда и как мне впервые удалось поверить в его реальность, то есть признать, что есть на свете предмет, который совершенно не похож на меня, не имеет ко мне никакого отношения и тем не менее существует, и я не могу его игнорировать. Видимо, что-то случилось в тот момент, когда я направил машину в сторону от дороги, что-то, что в бедных словах можно определить как крушение непомерных амбиций.
Я рассматривал дерево с неиссякающим удовольствием, словно то, что я ощущал его отдельным от себя и совершенно самостоятельным, и доставляло мне наибольшую радость. Но при этом я понимал, что лишь по чистой случайности, из-за того, что гипсовая повязка вынуждала меня лежать на спине, я увидел в окно и стал рассматривать именно дерево. Я знал, что любой другой предмет сумел бы внушить мне ту же страсть к созерцанию, то же ощущение неиссякающего удовольствия.
И в самом деле, как только я начал снова думать о Чечилии, я заметил, что испытываю при этом то же самое, что и глядя на дерево.
Прошло уже десять дней с момента аварии, и Чечилия, конечно, была еще на Понце с Лучани. Сначала я думал о ней редко и с опаской, потом все чаще и уверенней. И заметил, что прекрасно могу представить себе — так, словно сам при этом присутствовал — все, что она делает, пока я лежу в постели в клинике. Впрочем, представить — это не то слово, я ее буквально видел. Словно в перевернутом бинокле я рассматривал маленькие, отдаленные, но очень четкие фигурки Чечилии и актера — как они ходят, бегают, обнимаются, лежат, исчезают и вновь появляются в тысяче комбинаций на фоне синего моря и ясного синего неба. Я по опыту знал, какое это счастье быть в обществе человека, которого любишь и который тебя любит, да еще в таком прекрасном спокойном месте, и был уверен, что Чечилия, пусть даже в свойственной ей невыразительной, неприметной манере, была счастлива; но я был поражен, когда понял, что и мне это приятно. Да, я был рад тому, что она счастлива, но больше всего я был рад тому, что она живет там, на острове Понца, далеко от меня, так, как нравится ей, а не мне, и с человеком, который был не я. Я в клинике, повторял я себе время от времени, а она — там, на Понце, с актером; нас двое, она и я, и она не имеет ничего общего со мной, а я с ней, она находится далеко от меня, как я нахожусь далеко от нее. В общем, я больше не стремился ею обладать, я хотел только смотреть на то, как она живет, такая, как она есть, только созерцать, как созерцал дерево через стекла окна. Этому созерцанию не могло быть конца, потому что я не хотел, чтобы оно кончилось, я не хотел, чтобы дерево, или Чечилия, или любая другая вещь мне наскучили и перестали для меня существовать. Иными словами, — я заметил это с ощущением совершившегося чуда, — я отказался от Чечилии, и странное дело, именно с этого момента она начала для меня существовать!