Смущенным хихиканьем был встречен дядя Менахем, которого за три дня до свадьбы поразила его обычная весенняя немота, принявшийся раздавать гостям маленькие записочки, на которых было написано:
«У меня пропал голос, я — дядя невесты и муж этой красивой вдовы. Поздравляю!»
Менахем поманил меня пальцем. Добрая, большая рука по-дружески похлопала меня по спине, а затем сунула в руки записку:
«Пускай все на нас уставились, нам-то какое дело, а, Зейде?»
Мама Меира, надутая, как индюк, не переставала громко жаловаться на вонь, несшуюся из гусятника Папиша-Деревенского, и на грязь, прилипшую к ее каблукам.
В конце концов, неожиданно подошедший Глоберман схватил ее за запястье, рывком поднял с места и потащил танцевать. Лицо госпожи Клебанов побагровело от быстрых движений, а также от смущения, внезапно охватившего ее. Огромные ступни Сойхера с проворством хищников сновали вокруг ее туфелек и между ними; его рука бесцеремонно исследовала ее изогнувшийся от изумления позвоночник, а затем скользнула ниже, опытным движением оценивая упругость того самого холмика, роль которого так велика в определении качества товара.
— Не верьте возрасту, госпожа Клебанов, — шептал Глоберман. — Вы такая красивая, деликатная и аппетитная женщина… Разве дама с таким чудесным холмиком должна к себе так относиться?
Странный, манящий аромат исходил от Сойхера. Госпожа Клебанов не догадывалась, что это запах крови. Рука его вновь поползла кверху, ощупывая выступающие под платьем позвонки. Из ее уст вырвался тихий стон.
— С какой вы стороны? — пролепетала мать жениха, еще пуще раскрасневшись.
— Со стороны Рабиновича, — вежливо пояснил Сойхер.
— Вы его брат?
— Нет, — Глоберман был терпелив, — я отец его сына.
Он указал на меня пальцем.
— Поздоровайся с тетей, Зейде!
Двое детей, привезенных кем-то со стороны жениха, «маленькие буржуи», как прозвал их в своей записке дядя Менахем, в одинаковых синих беретиках и тяжелых полуботинках, пытались вырезать на мягкой коре эвкалипта свои имена. Мама подошла к ним вплотную и процедила сквозь зубы:
— Оставьте в покое дерево, маленькие гаденыши, а то я сейчас отниму у вас ножик и отрежу ваши уши!
Рахель замычала, дети убежали, а вороны, бесстрашные и наглые, шныряли меж столов, подбирая остатки еды.
Два дня спустя на горизонте показалась грозовая туча, хлынул ливень, обычный для конца месяца нисана, и вспыхнула первая серьезная ссора между мамой и Меиром.
Я не помню причины раздора, однако к утру вся одежда Наоми была запакована в дорожный чемодан, книги — в ящик из-под фруктов, и Одед, бледный, трясущийся от злости, отвез сестру и своего нового шурина в Иерусалим.
Во время всей свадьбы Большуа не сводил глаз с Рабиновича, наблюдая и запоминая каждый его жест. После свадьбы он прекратил свои попытки поднять камень и сосредоточил все свое внимание на Моше. К тому времени итальянец уже усвоил большинство его манер и привычек, однако никому, даже Яакову, своего искусства не демонстрировал.
В один прекрасный день, к концу праздника Суккот, когда дни уже коротки, а воздух наполняется запахом воды и первыми прикосновениями холодов, Большуа крался в темноте следом за Моше, возвращавшимся с молочной фермы. Рабиновича охватило странное ощущение, которое он затруднился бы выразить словами. Раз или два Моше боязливо оборачивался; вдруг затылок его похолодел, и он ощутил всей кожей, всем своим телом ее, Тонечку, отражение свое, сестру-близнеца, воскресшую из мертвых и идущую за ним следом.
Большуа, ничего не знавший о прошлом Рабиновича и не предполагавший, что, подражая ему, станет похожим также и на его покойную жену, пошел за ним следом и на следующий день.
Когда странное чувство снова овладело Моше, он, не колеблясь ни секунды, повернул назад и ринулся за тенью, преследовавшей его, схватил опешившего итальянца за воротник и закричал ему в лицо:
— Где моя коса? Скажи сейчас же, где она?
Большуа еле удержался на ногах. Моше был ниже итальянца на полголовы, однако руки его походили на железные клещи.
— Если бы ты мне сказала, была бы сейчас жива! — кричал Рабинович.
Руки его, отчаявшиеся и ослабевшие вмиг, повисли, как плети. Большуа улизнул под покровом ночи, полузадушенный, но победивший, радостно потирая руки на бегу.
Теперь Яаков понемногу осваивал заключительный, самый сложный этап в учебе: во время танца Большуа загадывал ему загадки, рассказывал всякие истории и спорил с ним, чтоб мозги были заняты и не мешали телу свободно двигаться.
Поначалу это было очень сложно. Когда итальянец спрашивал его, сколько будет двести тридцать пять минус сто семнадцать, мышцы Яакова каменели, а ноги моментально путались и сбивались с такта.
Дело зашло настолько далеко, что однажды, когда Большуа во время танца загадал Шейнфельду известную загадку о том, как один человек встретил на перепутье двух прохожих: одного — всегда говорящего правду, а другого — всегда лгущего и так далее, Яаков не выдержал, потерял равновесие и рухнул, как подкошенный, оземь.
Однако вскоре тело его приобрело достаточно опыта и уверенности в себе, чтоб обойтись без помощи головы. В течение нескольких месяцев Яаков дошел до того, что во время выполнения двойных поворотов а-ля Буэнос-Айрес мог продекламировать вслух все признаки конгруэнтности треугольников — единственную страницу из учебника геометрии, которую он знал наизусть, а также вести горячий, разве что немного косноязычный спор о единстве души и тела.
Глава 14
В то время я уже учился в школе, где все ученики, от мала до велика, не упускали случая посмеяться надо мной, над моим именем, тремя моими отцами и моей мамой. Из-за унижений и жестокости, окружавших меня, я все чаще и чаще находил убежище на верхушках деревенских эвкалиптов и кипарисов, забираясь на высоту, на которую люди с нормальным именем не посмели бы и подумать подняться. Так я открыл для себя мир воронов — их обычаи и повадки.
— Ну, Зейде, — поймал меня за руку Яаков Шейнфельд, — чем без толку лазить по деревьям, поискал бы в вороньих гнездах какую-нибудь золотую вещицу и принес маме в подарок.
С серьезностью ребенка я объяснил ему, что научные исследования не обнаружили доказательств тому, что вороны воруют драгоценности, на что Яаков разразился громким хохотом и возразил, что ворон — это птица, не признающая никаких наук.
— Может, заглянешь ко мне на минуту? — с надеждой спросил он.
Работник-итальянец стряпал на кухне. Завидев меня, он отвесил глубокий шутовской поклон и трижды пролаял, как собака. Яаков заварил чай и, посмеиваясь, поведал нам историю о том, как в его родной деревне — той, что на берегу речки Кодима, — жил один шейгец,[134]который каждый год ездил в город, «где богатеев тьма-тьмущая». Там он лазил по деревьям, выискивая покинутые вороньи гнезда, а когда находил, в них оказывалось полным-полно разных драгоценностей и бриллиантов, которые вороны стащили через открытые окна у местных купчих.