Я оказался прав, подлая натура Хешке ничуть не изменилась! Я отлично помнил, как в гитлерюгенде он подмазывался к цугфюрерам и всюду трещал о своей преданности идеям национал-социализма и горячей любви к фюреру. Теперь этот подхалим круто развернул свои убеждения на 180 градусов и активно хаял проклятого Гитлера и его армию. Медичка Тоня говорила, что Рудольф объявил себя пострадавшим от гестаповских репрессий коммунистом и даже заделался наполовину евреем! И это наш шарфюрер — ярый нацист, который раньше на всех перекрестках орал, что презренных юде надо всех отправить в газовые камеры!
Помощник коменданта лагеря (настоящий еврей) проникся к новоявленному собрату по крови живейшим сочувствием и даже начал учить бывшего нациста еврейским молитвам. Они вместе соблюдали шаббат (у бессовестного Хешке хватило на это подхалимажа!).
Однажды я не выдержал и поинтересовался, скоро ли Руди будет делать обрезание, как истинный иудей?!
— Это тебе давно надо язык обрезать, ты неисправимый нацист! — парировал шарфюрер.
— Не так давно ты обругал меня коммунистом. Как быстро меняется твой лексикон! — расхохотался я ему в лицо.
Но, собственно, даже не подхалимаж был самым неприятным в Хешке. Дело в том, что он работал на кухне, втерся в доверие к поварихе и помогал ей воровать продукты из скудного котла военнопленных (разумеется, при этом получая свою долю!). Ребята буквально пухли от голода, теряли зубы от цинги, а кухонная бригада вместе с Хешке жировала за наш счет. Располневшая, как свиное рыло, морда Рудольфа выглядела очень странно на фоне осунувшихся лиц наших товарищей и их ввалившихся щек. Жаловаться на него коменданту было абсолютно бесполезно: старый еврей любил Хешке не только как «собрата по вере», но и как ценного стукача. Ежедневно Руди наушничал коменданту о разговорах и настроениях военнопленных, и после его докладов не один из немцев имел неприятное знакомство с карцером.
Всякому терпению приходит конец, и как-то после вечерней проверки камерады поймали шарфюрера, накрыли одеялом и хорошенько отметелили! Хешке был свято уверен, что организатором был я, и нажаловался коменданту (подав избиение как антисемитскую акцию нацистов). В этом он был неправ! Если бы я считал нужным начистить ему морду, то сделал бы это в открытом бою один на один. Я и хотел сделать это, мои кулаки давно чесались, но Курт отговорил меня, приведя что-то вроде русской поговорки про некую субстанцию, которую не стоит трогать, пока она не воняет.
Впрочем, все это было потом, уже в начале лета, когда ребята уже почти оклемались после перенесенных в Сталинградском котле мучений. Но видели бы вы, какими эти парни прибыли в наш лагерь!
Конвоиры открыли двери теплушек и… мы увидели живых мертвецов. Иначе никак нельзя было назвать эти обтянутые кожей живые скелеты с потухшими глазами и ввалившимися щеками, с пятнами обморожений и шатающимися от цинги зубами. Кое-как они вываливались на перрон, мы подхватывали их под руки. Жуткая вонь, запах болезни и отчаяния, а еще… вши! Серые насекомые кишели у них даже на бровях, ползали по грязному тряпью, которыми пленные были обмотаны поверх вермахтовских шинелей. Хешке брезгливо поморщился и попытался отступить в сторонку, но я настоял, чтобы он тоже помогал нам.
Впрочем, помимо этих ходячих мертвецов в вагоне было полно настоящих трупов, за время следования эшелона в дороге умерли несколько человек, и их тоже надо было выгружать.
— Давай-давай, быстрей, — покрикивали конвоиры.
Один из нас брал мертвеца под мышки, другой за ноги, трупы до предела истощенных людей почему-то были страшно тяжелые (а ведь казалось, чего там: кожа до кости). И еще они гремели, как дрова, когда мы их сваливали на землю.
А потом начался пеший марш в лагерь. Собственно, там было недалеко, всего километра три-четыре: любой из шедших в колонне солдат на учениях шутя пробегал это расстояние за полчаса, но не теперь! Теперь колонна измученных военнопленных тащилась со скоростью похоронной процессии; люди еле передвигали ноги в изодранной, подвязанной веревками обуви, поскальзывались и падали на обледенелой дороге.
Хешке бегал вдоль строя, как овчарка, он орал и даже пинал ногами упавших. Клянусь, ни один из русских конвоиров не вел себя так ожесточенно!
Вот засранец, как выслужиться стремится! Моему негодованию не было предела! Я догнал бывшего шарфюрера и кое-что сказал ему на ушко, он злобно взглянул на меня, но стал вести себя покорректнее. Русские конвоиры помогли нам погрузить отстающих на телеги, и мы продолжили свой путь. Только через три часа колонна, как огромная черная змея, втянулась в ворота лагеря.
Сначала баня, потом медосмотр, в котором мы с Куртом принимаем участие в качестве санитаров. Антонина Михайловна и пожилой фельдшер Василич наскоро осматривают раны, если что-то не очень сложное, то передают пленного нам. Мы уже заранее проинструктированы: снять старую повязку, промыть розовым раствором марганца, засыпать стрептоцидом, перевязать. Все просто, так как особого выбора медикаментов нет. Большинство ран даже не боевые, а просто последствия обморожений второй и третьей степени; особенно сильно обморожены ступни, ведь вермахтовские кожаные сапоги — никудышная защита от свирепых русских морозов.
Раздетые пленные уже час бесконечной цепочкой проходят через наши руки. Сначала на весы к Хешке: железные гирьки с лязгом ерзают по полозьям, но останавливаются в основном на отметке 45–50 кг. А ведь это взрослые мужчины ростом 170 см и выше! Дефицит веса достигает более 20 процентов, это почти последняя степень дистрофии: сухая морщинистая кожа туго натянута на ребрах, живот ввалился, и из-под кожи явственно выступают очертания тазовых костей. Именно так художники рисуют смерть.
Теперь наша с Куртом очередь: сначала пытаемся отмачивать присохшие, двух-трехнедельной давности повязки, чтобы по возможности причинять бедолагам поменьше мучений, но это занимает слишком много времени.
— Так вы неделю возиться будете! — басом орет Василич. — Отставить нежности, работайте быстрее!
Подходит к сидящему на табурете немцу, наклоняется и резко отдирает присохший бинт, мальчишка подскакивает и вопит как резаный.
— Замолчи, терпи, вас сюда никто не звал! — сурово говорит ему фельдшер.
Перевязка продолжается уже два часа, сначала я был в шоке от ужасных гноящихся, зловонных ран, от белеющих в глубине кровавого месива осколков костей, от сизовато-багровых отечных конечностей со вздутыми фиолетовыми венами, я изо всех сил старался подавлять тошноту. Я почти оглох от жуткой какофонии из стонов раненых и непрерывной ругани Василича, который пытается их перекричать и которому все равно кажется, что дело идет медленно.
— Гроне, у тебя руки из задницы, что ли, растут?! Чего пинцет роняешь?! Хансен, шевелись быстрее, подай тампон. А ты сиди спокойно, не дергайся, — это Василич говорит очередному пленному — Вот черт нерусский, не понимает ни хрена!
Тоня работает мягче и спокойнее, а этот мужик наверняка был коновалом где-то в деревне, думаю поначалу я. Потом понимаю, что у него все получается раза в два быстрее, а это важно — ведь череде пленных не видать конца. Профессионально работает: скальпель и хирургический зонд так и мелькают в его чутких, натруженных, длинных, как у пианиста, пальцах. Он жуткий грубиян, обожает черный юмор, но руки у него золотые.