– Да как же? – удивился Стас. – Кто пишет, того и индивидуальность. Или мы делаем тезисы, а вы уж самостоятельно… это… индивидуальность…
– Вы не знаете, что ли? Всегда делают наоборот. Давайте я буду говорить на всякие темы, а вы запоминайте или записывайте, вот всё и получится.
В итоге Мими с Чегодаевым ушли, а Стас ещё два часа слушал щебет Марины, которая действительно говорила обо всём на свете, перескакивая с пятого на десятое. Было полное впечатление, что она сдаёт экзамен по теме: «Умная мисс, достойная внимания умных мужчин».
Стас так ей откровенно и сказал: что она, безусловно, умна и сорвёт аншлаг, если затеет выступать в мужской аудитории, но в Париже-то ожидается нечто иное? Она надулась и велела ему идти работать.
Совсем его утомила.
Нет, сегодня он работать больше не мог. Сходил в душ, освежился, переоделся и вышел подышать у борта. И увидел Мими, гуляющую по палубе в одиночестве.
– Мими! – позвал он. – Qui est-ce que vous attendez?[63]
– Que pass?[64]– повернулась она к нему. – О, Станислав! Закончили дела?
– На сегодня да, – ответил он.
– Смотрите, какой закат! – показывая на небо, сливающееся вдали с морем, сказала она так, будто сама специально закатывала солнце, чтобы, когда у Стаса закончатся дела, порадовать его.
– Прекрасно, – отозвался он не то что равнодушно, но без особого восторга.
– Вы же художник, почему вас не радует природа? – сказала она с упрёком, повернулась к закату спиной и, взявшись руками за леера, грациозно прогнулась. Ввиду наступающей вечерней прохлады на ней были надеты тонкая шёлковая пелеринка и миниатюрная кокетливая шляпка. Вся она была лёгкая и гибкая, моргала большими глазами, краснела на ветру – словом, являла собой зрелище, от которого становилось тепло на душе.
– Природа меня радует, – улыбнулся он, – вы, например, кажетесь мне куда прекраснее, чем оный закат.
Мими длинно посмотрела на него своими влажными глазами и отвернулась к морю. Они стояли, в общем, открыто, ни от кого не прячась; мимо проходили другие пассажиры, парами и поврозь; промелькнул полковник Лихачёв; метрах в пяти от них кашлял, выкуривая очередную папиросину, одноногий Скорцев.
Неожиданно по всему пароходу зажглись жёлтые лампы, упрятанные в матовые плафоны.
– Вот и вечер, – отметил Стас, чтобы что-то сказать.
Мими молчала. На западную часть неба тянулись облака, почти чёрные на фоне остального неба. Между ними и полоской воды на горизонте образовалась щель, в которой горело, ярилось, кипело огненное зарево заката.
– Принести вам что-нибудь выпить? – спросил Стас, которого молчание дамы начинало уже беспокоить.
– Перистые облака к перемене погоды, – речитативом пропела она и вдруг, резко повернувшись к нему, схватила за руку и сказала шёпотом, с каким-то буквально отчаянием: – Пусть будет так, но поклянитесь, что вы никому не скажете.
– Клянусь, – тоже шёпотом отозвался озадаченный Стас. Он пока не понял, в чём дело. Тайну ему, что ли, какую выдать хотят?
– Нет, всем святым! – Она просто дрожала.
– Без сомнений: клянусь всем святым.
– Никому, никому нельзя говорить… Никогда…
– Я уже понял.
– Особенно Марине Антоновне…
– Ни за что…
– Ведь я замужем, вы понимаете?
– А-аа… – дошло до Стаса.
– Ждите в каюте… через полчаса. – И она убежала.
Стас не сомневался ни секунды: Почему нет? Если кто-то планировал свести меня с Мариной, это его проблемы. Тот, на небе, соединил контакты иначе. А Ему виднее.
Глубокой ночью, уже собираясь уходить из его каюты, Мими напомнила:
– Ты поклялся, помнишь? Никому!
– Молчок – разбил батька горшок, – сказал Стас еле слышно. – А мамка два, да никто не зна… – и рухнул в объятия Морфея.
Он успел увидеть какой-то цветной мимолётный сон: будто, разбежавшись по верхней палубе, раскинул руки и полетел как альбатрос, а снизу кричали и топали ногами крестьяне в полушубках, а потом всё тело страшно обожгло ледяной водой, и он погрузился вглубь. И это был уже никакой не сон! Он всплыл, отплёвываясь, и увидел серое небо над серой водяной пустыней – от горизонта до горизонта, с маленьким размытым пятном блеклого холодного солнца. Сердце заработало бешено, Стас заколотил по водной поверхности руками и, задрав подбородок, что было силы заорал равнодушному солнцу:
– Ка-ко-го чёр-та?!!
Он погрузился в воду ещё раз, и ещё, с каждым разом всё труднее всплывая на поверхность – будто опоры под ним одна за другой подламывались и падали, паника в голове поднималась, вытесняя любые внятные мысли, он как безумный колотил по проклятой воде руками, утрачивавшими чувствительность, и всё слабее ощущал их. Слёзы досады проступили сквозь морскую соль; смерть как не хотелось тонуть.
Обе икроножные мышцы свело одновременно. Стас погрузился с головой и уже не смог подняться на поверхность. Он открыл рот и проследил мутнеющим взором пузырьки, устремившиеся к поверхности. Потом в голове зашумело, лёгкие заполнила ледяная солёная вода, тело начали дёргать судороги, страшная боль сковала грудь, и это было последнее его впечатление.
Оксфорд, 2057 год
В лаборатории ТР службы разведки МИ-7, входящей в штат МИД Великобритании, правила твёрдые. С момента её основания протокол «возвращения» тайдеров выполняется неукоснительно: проведшему «на кушетке» больше пяти минут (а всего тайдинг редко длился больше часа), то есть прожившему в прошлом несколько лет, а то и целую жизнь, предоставляется суточный отдых, затем он готовит подробный письменный отчёт и получает отпуск на неделю. Через неделю тайдер и все ознакомленные с отчётом сотрудники научно-исторического отдела лаборатории начинают его обсуждение.
Разумеется, в случае неудачного эксперимента, когда фантом погибает сразу по появлении в прошлом, протокол другой, попроще. Но и в случае полной удачи, если вернувшийся желает сообщить о чём-то чрезвычайном, он может это сделать без лишних сложностей.
…Полковник Хакет и о. Мелехций после своего путешествия по средневековой Европе в компании с Кощеем и Эдиком «проснулись» в оксфордской лаборатории с разницей в десять минут. Причина была в том, что полковник оплошал, потеряв голову в бою, а о. Мелехций ещё лет двадцать работал архивариусом в парламенте, попутно организуя карьерный рост Эдика, пока того не казнили за ересь. И вот, сидя на кушетках и радуясь молодости вновь обретённых тел, они вдруг обнаружили нечто чрезвычайное.
В дверь операторского зала вслед за директором, доктором Глостером, вошёл длинный, прямой и сухой, с лицом таким же важным и непроницаемым, как перед своею смертью, но вполне живой профессор Биркетт.