они могли прислать Пуговичника, снабдив его громадной ложкой. Она была еще страшней, чем ее хозяин. Извиваясь в его руках, она указывала ему направление. Он мог пропустить свою жертву, но ложка еще издали намечала ее.
— Но ведь он не придет, не правда ли? — в тревоге спрашивала Атта.
— Думаю, что не придет, — отвечал Григ. — Во всяком случае, защитники у меня найдутся!
Глава одиннадцатая
Летнее утро началось празднично. Это был день рождения Эдварда Грига. Шестьдесят четыре года исполнилось ему в этот день, и он вышел из дому, проснувшись раньше всех, как обычно в последние годы. Увы, спутника юных и зрелых лет, брата Джона, не было с ним. Шесть лет назад он умер. Он сам ушел из жизни, которая так красиво и радостно открывалась перед ним. Эдвард Григ был потрясен этой загадкой.
…Как приблизилось теперь детство и как ясно все вспоминается: и бег на лыжах в школу, и беседы с матерью, и Скала тролля, и первое знакомство с музыкой. Джон так уверенно водил смычком по своей виолончели и так быстро научился играть!
Ах, как прекрасен был Джон и какие силы кипели в нем! Отчего это так бывает, что все богатство души не может проявиться и сам человек увядает, гибнет?
Как грустно думать об этом в радостный июньский день!
…Да, день совершенно такой же, как и тот, когда выздоровевший бычок крестьянки Ганны Гуум немым толчком в бок поздравил семилетнего Эдварда, а старый, безмолвный тролль впервые заговорил с ним на своей скале.
Уже с утра тепло, день обещает быть солнечным. Пятнадцатое июня не такое время, чтобы природа хмурилась. Все, напротив, цветет и улыбается, и, как всегда в день рождения Эдварда Грига, природа принимает участие в празднике.
Не подозревая, что ему осталось жить неполных три месяца, он чувствовал себя в это утро довольно хорошо. Одно время он тосковал о прошедших дорогих годах, и среди его последних фортепианных пьес попадались грустные названия: «Тоска», «Мимо», «Кончено». Разумеется, и музыка соответствовала этим названиям. Ему полюбился образ улетающей птицы — чайки или лебедя — и часто слышался ее прощальный клич. Жизнь шла диминуэндо — слабея и затихая, как он когда-то предсказывал себе, и он только старался, чтобы это убывание жизни было красивым, то есть спокойным.
Но несколько лет назад с ним произошла странная перемена, и вместо лебединой песни, полной грусти и прощания с землей, он услыхал иной клич, звучащий только в молодости.
Ему удалось написать девятнадцать фортепианных пьес, удивительно свежих и бодрых. Он назвал их народными крестьянскими танцами.
Последнее произведение художника всегда знаменательно — это итог всей жизни. Сборник крестьянских танцев был завершением пути Грига. Все, что он пережил когда-то, волнуясь и радуясь, вновь заиграло всеми красками. И это создал старый, больной человек! Он дышал теперь только одним легким, и сердце сильно сдавало, но, чем больше болезнь подтачивала его силы, тем крепче становился его дух, и почти у конца пути ему посчастливилось произнести еще одно новое слово в музыке.
Это было последней данью Норвегии, отблесками ее зорь, портретами ее людей, покоривших природу. Но они выглядели красивей, мужественней и, пожалуй, счастливей, ибо в музыке выступали те стороны их души, которые не всегда заметны. Григ видел их как художник: он открыл их красоту.
Уже не впервые он открывал ее. Некогда Шуберт называл себя бедным шарманщиком, который с утра до вечера наигрывает свои мелодии в зимнюю стужу. Григ мог бы сравнить себя с народным норвежским скрипачом, который неразлучен со своей скрипкой и играет для своих односельчан. Он такой же, как и они: трудолюбивый и выносливый, мечтательный и веселый…
Идут стада, и пастухи поют в горах, как шестьдесят лет назад. И эти протяжные призывы, «куллоки», и звон колокольчиков вплетаются, как подголоски, в мелодию пастушьей песни. Слышны и другие вторящие голоса, более глубокие и таинственные: журчание невидимого ручья и шелест ветвей в вышине. От горного ли воздуха или от других особенностей, акустика здешних мест такова, что эхо множится, голоса звучат очень гулко и вместе с тем мягко, словно орган или лесной рог. Пастух приманивает стада протяжным кличем, и его свирель-ланглейка подражает голосу широкими интервалами и долгой звенящей трелью.
Медленный напев — это размышление, дума, а припев похож на бесконечное вращение. И так же, как много лет назад, в народе повторяют, что это отголоски чертовых заклятий. Норвежец не может не отдать дань фантастике. Его предки верили, что угрюмая природа, которую они с таким трудом подчиняют себе, населена всевозможными враждебными и доброжелательными духами. И хоть потомки уже не верят в это, но сохранившиеся сказки пленяют их воображение. И взрослые, сильные люди любят погружаться в поэтический мир, где эльфы, тролли и кобольды проводят свои забавные церемонии, столь похожие на человеческие обряды.
В этих сказках нет ничего болезненного: как ни угрюма северная страна Норвегия, ее сказки разумны, человечны, они сближают людей.
Ну что же, соберитесь вместе, народные сказочные танцы, станьте под одну сень, славные халлинги, спрингдансы и свадебные марши, и постройтесь друг за дружкой! Шествия гномов, присоединитесь к ним! Последний сборник из девятнадцати пьес заключает вас в единый круг. Вас переплетут в одну тетрадку с розовой обложкой, и пианистам придется немало поработать над этой новой музыкой! Примерно такую же задачу задал им Шопен своими мазурками. В самом деле, эти новые танцы так свежи и веселы, так широки и ясны по мелодике, так изумрудно-зелены и так цветуще-розовы! Лишенные причудливых изгибов, они пронизаны такой тяжелой звонкостью, что понадобится особенная техника пальцев, чтобы воспроизвести эту музыку и ее яркую народность.
Об этих своих последних пьесах и думает Григ во время утренней прогулки, и его радует сознание собственного мастерства. Благословенная старость! Еще прожить бы одно лето, одну осень, и можно было бы сделать новый шаг вперед! Убывают годы, но не творческий жар. И незачем заботиться о красивом умирании, когда чувствуешь в себе столько сил!
Каким образом произошло это чудо на склоне лет? Никакой ломки над собой ему не пришлось проделать. Как всегда, он оставался самим собой, верным своему призванию. Но с годами он все меньше думал о себе и все яснее сознавал, что жизнь художника и жизнь народа составляют одно целое. Он исполнил свое назначение, и это защитило его от чувства умирания, которое ведь неразлучно с сознанием несовершенства и вины. А он рассказал о жизни так, как поведал бы любой