Чтобы приехать в столицу, нам пришлось совершить кошмарное путешествие в одном из первых лимузинов «пежо», гигантских не только для ребенка, но и в действительности, как я могу представить его сегодня. В этом автомобиле – четыре ряда сидений, в том числе откидные, на которых мы уселись вдесятером: четверо детей, родители, бабушка, гувернантка, одна горничная и тот, кого тогда называли «механиком». Все мы были закутаны в пыльники, лица закрыты вуалью, на дамах высились громоздкие шляпы с перьями, а на нас, мальчиках, – шапки в стиле Жана Бара[194]. Над нашими головами нагромождение тяжелого багажа и запасных шин – они занимали всю крышу, огороженную медной решеткой. Какое чудо после многих поломок и замены колес наконец приехать в квартал Ла-Мюэт, на улицу Рихарда Вагнера, с 1914 года – какая глупость с этими переименованиями улиц! – на улицу Альберика Маньяра[195].
Наш новый дом не разделял японские увлечения Гранвиля (воспоминания о Всемирной выставке), здесь царила современность, хотя сам дом был XVIII века. Именно там я увидел мебель в стиле Людовика XVI и полюбил ее на всю жизнь: белая лакированная поверхность; дверцы с гранеными квадратиками стекол; множество коричнево-серых занавесок, закрывающих нижнюю часть окна; таинственные шторы из макраме; стены, обтянутые кретоном или дамастом[196], в зависимости от того, парадная комната или нет, с разбросанными по всему полю цветами в стиле рококо, его часто называют стилем Помпадур, но на самом деле это стиль Вюйара[197]. Нет ничего более приветливого, теплого и светлого, чем те наши комнаты, освещенные электрическими светильниками в форме тюльпанов или бра в стиле Людовика XVI с плафонами из матового стекла. Строгость стиля еще не вызвала своих разрушительных последствий. Мы жили на пятом этаже, из окна моей спальни я видел, с одной стороны, деревья парка Ла-Мюэт (в будущем там построил особняк Анри де Ротшильд), а с другой, в конце улицы, – огромный дом в стиле «неистовой» готики, ныне разрушенный. Рядом с ним другой дом, одноэтажный, назначение которого я не понимал, но чья терраса с колоннами, нависающая над очень узкой входной дверью, меня очень интриговала. Сорок лет спустя я разгадал эту тайну, потому что ныне я там живу. Настоящее чудо из чудес возвышалось неподалеку, на улице Октав-Фейе, – настоящий персидский минарет 1910 года с лакированной сине-золотой крышей. Из-за абсурдных строгостей урбанизма пришлось, увы! его разрушить. Как жаль! Это было необычным и несомненным свидетельством моды на все «персидское», привезенной в Париж «Русским балетом»[198].
Сергей Дягилев, Нью-Йорк, 1916
Вацлав Нижинский в балете «Синий бог», Париж, 1912
Повсюду торжествовал стиль Ириба. Все разговоры – только о Нижинском[199], о персидском бале у маркизы де Шабрийан, о юбках-брюках и платьях, зауженных книзу, о танго. Стиль Людовика XVI отступил или умер, задушенный подушками Шахерезады.
Гром среди ясного неба Гранвиля – война
1914 год заявил о себе знаменитым солнечным затмением и зловещим скандалом: на смену мадам Стенель[200] пришла мадам Кайо[201]. Банда Бонно[202], разъезжавшая на красном автомобиле, стала предвестником популярности гангстеров. Я начал тайком читать выпуски про Фантомаса и Арсена Лишена[203]. Поскольку я был хорошим, примерным учеником в школе Жерсона[204], я никогда не получал ни дополнительных заданий к уроку, ни вызовов в школу родителей, несмотря на негодование некоторых учителей из-за моей привычки покрывать учебники повторяющимися изображениями женской ножки в туфле на высоком каблуке.
Мобилизация застала нас в Гранвиле, на каникулах. Вначале наша «фрейлин» отказалась уезжать, потому что, как и все, верила, что катастрофа невозможна. Когда все же разразилась война, она, жившая жизнью нашей семьи, заявила – к нашему удивлению и ужасу, – что готова, если надо, отшлепать французских солдат! Очень скоро начали появляться беженцы, увы, и другие, не столь ужасные, признаки войны. Но война была от нас далеко, да и мы еще были слишком малы, поэтому эти годы стали для нас временем необузданного темперамента и озорства, временем безграничной свободы. За нами наблюдали наставники, которые сами были в той или иной степени мечтателями.