ТомЯ прицепил к письму скан фотографии из «Сиро» и свое сегодняшнее селфи, на котором отчетливо виден шрам у меня на руке. Перечитал письмо, решил, что получилось глупо, и отправил его в черновики. Может, отправлю позже. Мэрион все больше молчала, но, если уж разговорится, страшно сквернословила. Ей явно нравились крепкие словечки. Наверное, эту склонность она унаследовала от своей тетушки Грейс. Особенно она полюбила слово «херня» (не сказать чтобы во времена ее тетушки оно было в ходу). Все кругом – херня. Телевидение – херня. («Охота тебе смотреть эту херню».) Ее туфли – херня. Американский президент – херня. Ткачество – херня. «История западной философии» Бертрана Рассела – херня.
Она сообщила мне, что «несколько лет» – с 1963-го по 1999-й – сидела на тяжелых наркотиках.
– Ох, – только и вымолвил я, как всякий отец, осознавший, что дети выросли не такими, как ему хотелось бы. – Это же… Ну ты даешь…
Пока что она поселилась у меня. В данную минуту она сидела в кресле, подальше от Авраама, курила электронную сигарету и мурлыкала старую песенку. Старинную. «Лейтесь, мои слезы» Джона Дауленда. Я наигрывал ее на лютне, когда Мэрион была совсем крошкой, до того, как она научилась играть на свирели. Дочь ни словом не поминала прошлое – как, впрочем, и я. Голос ее чуть дрожал. В нем слышалась нежность. Внутри скорлупы – по-прежнему мягкий орешек.
– Ты тоскуешь по маме? – спросила она.
– Дня не проходит, чтобы я по ней не тосковал. Так было все эти годы. Глупо, да?
Она грустно улыбнулась и затянулась своей электронной сигаретой.
– У тебя кто-нибудь еще был?
– Нет… По большому счету.
– По большому счету?
– Ладно, никого не было. За все эти века. Но сейчас кое-кто есть. В школе. Камилла. Она мне нравится. Но, сдается мне, я сам все испортил.
– Любовь – херня.
Я вздохнул:
– Это точно.
– Выложи ей все. Скажи прямо: я облажался. Объясни почему. И не виляй. Если будешь честным – сработает. Правда, за прямоту могут и в дурдом упечь. Но иногда срабатывает.
– Прямота – херня, – сказал я, и она засмеялась.
Какое-то время она молчала. Что-то вспоминала.
– Я говорю правду, но не столько, сколько хотелось бы, а сколько осмеливаюсь, и с возрастом решаюсь говорить чуть больше, чем прежде.
– Это?..
– Да, это Монтень.
– Вот это да! Он тебе по-прежнему нравится?
– В наши дни многое звучит сомнительно, но в целом – да, нравится. Он был человек мудрый.
– А у тебя? Был кто-нибудь?
– Был. Да. Даже несколько. Но мне хорошо одной. Одной даже лучше. Потому что каждый раз все усложняется. Особенно из-за петрушки с возрастом. И вообще, я сильно разочаровалась в мужчинах. Смысл жизни в том, писал Монтень, чтобы предоставить себя самому себе. Я над этим работаю. Читаю, пишу картины, играю на фортепиано. Пристреливаю девятисотлетних мужчин.
– Ты играешь на фортепиано?
– По-моему, оно дает чуть больше возможностей, чем оловянная свирелька.
– Я тоже играю. – Какой восхитительный миг. После Австралии это был наш первый серьезный разговор. – А когда ты сделала себе пирсинг на губе?
– Лет тридцать назад. До того, как это стало повальным увлечением.
– Больно было?
– Нет. Ты меня осуждаешь?
– Я же твой отец. Я с тобой не для того, чтобы тебя осуждать.
– У меня и татуировки есть.
– Вижу.
– Одна на плече. Хочешь посмотреть? – Она приспустила джемпер, и я увидел рисунок дерева. И подпись: «Под зеленой кроной».
– Я сделала ее в память о тебе. Ты научил меня петь эту песенку, помнишь?
– Помню, – улыбнулся я.
Она еще не оправилась после длительного перелета. Как и я. Мне хотелось, чтобы она побыла у меня подольше, но она говорила, что Лондон провоцирует у нее приступы паники, а ложиться в больницу она не желала. По ее словам, на Фетларе, одном из Шетландских островов, по-прежнему стоял заброшенный дом, в котором она жила в 1920-е годы. Туда она и собиралась вернуться. Кое-какая наличность у нее была. И к следующим выходным – после моей новой рабочей недели в школе – она уедет. Это меня огорчило, но я все понимал и пообещал при первой возможности ее навестить.
– Там, на островах, время застыло, – сказала она. – И я чувствовала себя такой, как все. В окружении неизменной природы. В городе все намного хуже. В городах всякое случается.
У нее снова задрожали руки. Какие ужасы ей пришлось пережить? Она вытеснила их из памяти. Что сулит нам будущее? Что будет с ней и со мной теперь, когда тайна альб, скорее всего, раскроется? И не исключено, что раскрыть ее предстоит нам – или Омаи.
Заглянуть в будущее невозможно – таков порядок вещей. Ты смотришь новости и ужасаешься, но понятия не имеешь, чем все кончится. В этом особенность будущего. Тебе не дано его знать. В конце концов ты миришься с этой данностью. Перестаешь забегать вперед и стараешься сосредоточиться на той странице, которую читаешь.
Авраам спрыгнул с дивана и потрусил на кухню. Мэрион подошла и села рядом со мной. Мне захотелось ее обнять, но я не знал, понравится ли ей это. Вдруг она молча опустила голову мне на плечо. Мне вспомнилась та ночь в карете – Мэрион было десять лет, – когда ее голова так же лежала у меня на плече. Тогда мне казалось, что все кончено. Теперь я думаю, что все только начинается.
Временами время способно нас удивлять.
Я катил на велосипеде в школу.
Заметил Антона – он как раз входил в главное здание. В ушах – наушники, в руках – книга. Название я разобрать не мог, но это была книга. Всякий раз, когда я вижу, как кто-то – особенно тот, от кого этого совсем не ждешь, – читает книгу, я чувствую, что мир стал чуточку безопаснее. Антон поднял глаза от книги. Увидел меня и помахал мне рукой.
Мне нравится эта работа. По-моему, быть учителем – лучшее в жизни предназначение. Учить детей – значит ощущать себя хранителем времени и защищать счастливое будущее мира, ведь ты воздействуешь на умы тех, кому предстоит это будущее создавать. Конечно, играть на лютне перед Шекспиром или на рояле в «Сиро» престижно, но и учительствовать – дело хорошее. И, как в каждом хорошем деле, в нем есть своя гармония.